СЕЙЧАС обсуждают
ОТЗЫВЫ
Сергей Мащинов
Здравствуйте! Книгу получил. Огромнейшее спасибо всему коллективу!!! Сильно порадовали! Теперь я Ваш...)))
Андрей Белоус
Здравствуйте! Авторский экземпляр получил, за что хотелось бы выразить искреннюю признательность. Пользуясь случаем хочу еще раз поблагодарить весь коллектив Издательства,   принявших участие в издании книги. Отдельная благодарность дизайнеру рекламной заставки на главной странице   сайта, сумевшему невероятно полно отразить замысел книги.

Социальная сеть НП
Перейти в соцсеть Написано Пером
5206 участников


ЧИТАТЕЛИ рекомендуют

ТОП комментаторов:
Другое
Комментариев: 315
Писатель
Комментариев: 213
Не указано
Комментариев: 167
Дизайнер
Комментариев: 153
Другое
Комментариев: 150

Записки редактора. Призвание литературы
Объем : 368 страниц(ы)
Дата публикации: 01.01.2013
Купить и скачать за 69,9 руб.
СРЕДНИЙ РЕЙТИНГ:
9,1
Оплатить можно online прямо на сайте или наличными в салонах связи итерминалах:

Читать отрывок...

Читать комментарии...

Читать рецензии...

Наверх...

Жанр(ы): Математика и естественные науки, Рассказы. Короткие истории, Книга Написано Пером
Аннотация:

Сочинение посвящено назначению литературы, взаимоотношениям Редактора и писателя.

Автор привлекает большое количество высказываний философов, писателей, критиков, чтобы дать обширную панораму и философской мысли, исследующей литературу, и самой литературы.

Много интересного связано с именами Пушкина, Толстого, Мережковского и наших современников.

Книга поучительна не только для литераторов, но и для преподавателей русского языка и русской литературы.

Отрывок:

ГЛАВА ПЕРВАЯ

НАСИЛИЕ И ЛЮБОВЬ.

1.

31 декабря 2012 г. Мой товарищ Борис О---н был редактором (при этом, на мой взгляд, божественным, я у него учился этому ремеслу-искусству, изучая случайно сохранившиеся у меня листки чужой рукописи с беспощад-ными зачеркиваниями и исправлениями) сорок лет. Он редактировал и свои произведения, и чужие, полемизировал со мной, в основном меня ругая, то есть редактируя.

Наконец он пришел к странному выводу, противоположному всей его жизни, что авторский текст РЕДАКТИРОВАТЬ не нужно. Нужно, может быть, слегка исправлять вопиющие ошибки написания слов и расстановки интонации и пауз в предложении, но не более того, а как уж автор написал, так и оставлять.

Тот текст, листочки которого с его исправлениями случайно у меня оказались и послужили моему обучению искусству редактирования, стал лучше, он обрезал все лишнее, торчащее, выпрямил неестественно изломан-ное, уплотнил водянистое… все стало лучше, если смотреть на каждую фразу как на отдельное художественное произведение, а не кусочек его.

Представьте себе, читатель, отдельную деталь человеческого лица, которую вы видите вне целого. Что вы будете делать с этой деталью? Да, вы заметите в ней неправильности, отличия от некоего идеального образа этой детали, который у вас сложился в уме и воображении, и вы перемените это ухо и этот глаз. Но станет ли лицо того человека, которому вы теперь пришпилите этот улучшенный глаз – лучше? Не станет ли оно даже безобразным?

Редактор, правя текст автора, особенно не признанного, приставляет к его строкам микроскоп, видит в них особенно выпукло все волоски и пятнышки, царапины, бугорки, и начинает тереть их наждаком или накладывать какую-то безобразную пасту вместо живой человеческой плоти. Исправляет ли он текст? Или портит, иногда неотвратимо?

Есть общая обывательская аксиома, которая состоит в том, что учиться писать надо у великих. И я этой аксиоме верил, и я у них учился тоже.

Только вот пишут ли великие хорошо? Умеют ли они писать? Или, по крайней мере, все ли они писать умеют? Лучше ли они пишут, чем образован-ная, тонкая, любящая литературу учительница русской словесности?

Меня воспитывали и учили языку многие. И деревенский народ, среди которого я родился, и книги, и прекрасные школьные учителя (а это были избранные столичные интеллигенты, своею неволею утащенные в страшную Сибирь и там – кому повезло – оказавшиеся учителями), и преподаватели в университете (один из них, сын знаменитого певца, читал нам лекции по астрономии, и меня так завораживал его певучий красивый язык, что я ничего не понимал по существу сказанного).

Помимо книг – просто книг, авторами которых были сотни прекрасных, выдающихся и не слишком выдающихся, но замечательных – русских и зарубежных – писателей, меня учили Избранные, так сказать, представители неба на нашей разнообразной земле. Их тоже было много, но я назову самых великих: Пушкина, Лермонтова, Толстого и Достоевского. Но так как я не только читатель, но еще и волею судьбы возомнил себя редактором, учили меня и писатели особого рода, писатели-редакторы. Помимо Бориса О. и еще одного человека, которого утаиваю, но многому у него учился, учили меня Мережковский, в частности его книга «Толстой и Достоевский», Иванов-Разумник и в особенности его книга «По тюрьмам и ссылкам», и Твардовский.

Начну с последнего. Он был смел и проницателен. Именно к нему попала рукопись Солженицынского «Одного дня Ивана Денисовича, Твардовский пошел к Хрущеву и уговорил его разрешить печатанье этой повести в Новом мире, главным редактором которого Твардовский был. Текст повести он не правил, кажется только в известном слове предложил букву Ха заменить на Ф. Позже он напечатал в журнале солдатские воспоминания, которые тоже не правил, а только отдельные повторяющиеся абзацы убрал – и наряду с повестью Солженицына это была лучшая публикация журнала.

Большое влияние на меня оказал Иванов-Разумник, который был и сам проницательным и тонким писателем-публицистом и великолепным редактором. Он, конечно, не писал о том, как НАДО редактировать, учили его сочинения в целом.

Что же до непосредственного редактирования, то это мнẻ пришлось ре-дактировать Иванова-Разумника, а не наоборот. Дело в том, что во время войны он оказался в оккупации, потом в США, там написал свои воспоми-нания, рукопись их пропала, сохранился только экземпляр машинописи, напечатанный не автором, а машинисткой, или на слух, или с рукописи.

Их в живых не было, в 95-м году я захотел Воспоминания опубликовать в журнале, мы получили ксерокопию из Библиотеки Конгресса США и принялись за работу. В машинописи встречались ошибки в словах и темные места в предложениях, и я, конечно, исправлял и то и другое. Более того, отдельные пассажи производили впечатление неправильно понятых (так что, возможно, машинистка печатала на слух), и надо было их как-то изменить, чтобы по возможности вернуть их к исходному состоянию. Я был молод, самонадеян, горяч, и без сомнений и опасений взялся за редактирование. После этого я так обнаглел, что начал редактировать Кнута Гамсуна. Этот был осужден Шведским судом за сочувствие Германии, тоже оставил книгу Воспоминаний «На заросших тропинках», знакомая переводчица перевела их текст на русский, но прочитав книгу и проникшись духом ее, я уже предлагал ей исправить те или иные абзацы, не зная, разумеется, языка оригинала. Переводчица отчасти меня любила, отчасти доверяла, отчасти боялась, и принимала мои поправки.

Но Борис О. поколебал мою самоуверенность. Да и собственная жизнь меня колебала не раз, и я уж не так самоуверен и сам по себе.

И вот, наконец, перехожу я к Мережковскому, и привожу из его книги «Толстой и Достоевский» длинные цитаты.

Но только что начинается отвлеченная психология не «душевного», а духовного человека, размышления, «философствования», по выражению Флобера, «умствования», по выражению самого Л. Толстого – только что дело доходит до нравственных переворотов … – происходит нечто странное; … «он ужасно падает» язык его как будто сразу истощается, иссякает, изнемогает, бледнеет, обессиливает, хочет и не может, судорожно цепляется за изображаемый предмет и все-таки упускает его, не схватив, как руки человека, разбитого параличом.

Из множества примеров приведу лишь несколько наудачу.

«Какое же может быть заблуждение, – говорит Пьер, – в том, что я желал… сделать добро. И я это сделал хоть плохо, хоть немного, но сделал кое-что для этого, и вы не только меня не разуверите в том, что то, что я сделал, хорошо, но и не разуверите, чтобы вы сами этого не думали».

Об отношении к болезни Наташи отца ее графа Ростова и сестры Сони: «Как бы переносил граф болезнь своей любимой дочери, ежели бы он не знал, что ежели она не поправится, то он не пожалеет еще тысяч и повезет ее за границу… Что бы делала Соня, ежели бы у нее не было радостного сознания того, что она не раздевалась три ночи для того, чтобы быть наготове исполнять в точности все предписания доктора, и что она теперь не спит ночи для того, чтобы не пропустить часы, в которые нужно давать пилюли… И даже ей радостно было то, что она, пренебрегая исполнением предписанного, могла показывать, что она не верит в лечение».

О лицемерной заботливости жены Ивана Ильича: «Она все над ним делала только для себя и говорила ему, что она делает для себя то, что она точно делала для себя, как такую невероятную вещь, что он должен был понимать это обратно». Вот настоящая загадка. Какое напряжение сообразительности необходимо, чтобы распутать этот грамматический клубок, в котором заключена самая простая мысль!

Другая загадка в том же роде, но еще сложнее и запутаннее: «Досадуя на жену за то, что сбывалось то, чего он ждал, именно то, что в минуту приезда, тогда как у него сердце захватывало от волнения при мысли о том, что с братом, ему приходилось заботиться о ней вместо того, чтобы бежать тотчас же к брату, – Левин ввел жену в отведенный им нумер».

Это беспомощное топтание все на одном и том же месте, эти ненужные повторения все одних и тех же слов – «для того, чтобы», «вместо того, чтобы», «в том, что то, что» – напоминают шепелявое бормотание болтливого и косноязычного старца Акима. В однообразно заплетающихся и спотыкающихся предложениях – тяжесть бреда. Кажется, что не тот великий художник, который только что с такою потрясающею силою, точностью и простотою речи изображал войну, народные движения, детские игры, охоту, болезни, роды, смерть, – заговорил другим языком, а что это вообще совсем другой человек, иногда странно похожий на Л. Толстого, как двойники бывают похожи, но по существу ему противоположный, его уничтожающий, – что это смиренный старец Аким заговорил после дяди Ерошки, «великого язычника».

Попадаются такие нарушения грамматических правил, которые можно бы счесть за случайные описки, если бы не повторялись они столь упорно и часто. Например, в четвертой части «Войны и мира»: «ему и в голову не приходило, чтобы такое веселое для него препровождение времени могло бы быть для кого-нибудь не весело». Это «чтобы – могло бы» ошибка, которой не сделал бы гимназист третьего класса, да и все остальные грамматические оплошности Л. Толстого без труда исправил бы учитель русской грамматики. Кажется, что он не обращает на них внимания по преднамеренной небрежности.

Даже та, обыкновенно столь чуткая и требовательная у него, как у всех великих мастеров слова, чувствительность к звуковому построению речи, которую называет Ницше совестью ушей, изменяет ему в этих случаях. У него встречаются такие, например, «бессовестные» сочетания звуков: «муж уж жалок». Нельзя себе представить, чтобы после семи переписок Софьей Андреевной, и, следовательно, после, по крайней мере, сорока или пятидесяти просмотров «Войны и мира» самим Львом Николаевичем, все-таки не заметил он этого безобразно шипящего и жужжащего соприкосновения трех ж. По всей вероятности, оно казалось ему «естественным»: разве в живом разговоре люди заботятся о красивом сочетании звуков?

Как будто язык его, этот укрощенный, но все еще вольный и дикий, в лес смотрящий зверь, иногда вдруг возмущается и окончательно отказывается служить. Художник борется с ним яростно, подчиняя чуждому строю мыслей и чувств, ломает, калечит, уродует, втискивая в Прокрустово ложе христианских «умствований». Нет зрелища более жалкого и поучительного, чем эта борьба великого писателя с собственным языком.

И, усмирив его, долго еще не может он простить, насилует его, уже без нужды, из властной прихоти, из мести, точно хватает своими небрежностями, своим презрением к нему. Не только, впрочем, относительно языка – у него особое, свойственное аскетам, щегольство цинизмом, нарушением правил внешнего приличия и пристойности. Он словно говорит читателям: «вам кажется слог мой недостаточно изящным? Как будто я забочусь о слоге! Я говорю, что думаю – мысли мои сами за себя постоят». Но, благодаря именно этому чрезмерному стремлению к простоте, к разговорной естественности, впадает он в тот самый недостаток, которого всего больше страшится – в особый род изысканности, может быть, наиболее утонченной, в «изысканность простоты», если можно так выразиться, в искусственность безыскусственного.

Тургеневу казалась психология в «Войне и мире» слабою. «Какой психолог!» – восхищается Флобер по поводу той же «Войны и мира».

Чем ближе Л. Толстой к телу или к тому, что соединяет тело с духом – к животно-стихийному, «душевному человеку», – тем вернее и глубже его психология или, точнее, его психофизиология. Но, по мере того, как, покидая эту, всегда под ним твердую и плодотворную, почву, переносит он свои исследования в область независимой, отвлеченной от тела духовности, сознательности – не страстей сердца, а страстей ума (ибо у человеческого ума есть так же, как у человеческого сердца, свои страсти, не менее сложные и глубокие: Достоевский – великий изобразитель этих именно страстей ума), – «психология» Л. Толстого становится сомнительной.

Нельзя не поверить тому, что минута, когда Николай Ростов увидел в водомойне копошившихся с затравленным волком собак, одна из которых держала зверя за горло, была, действительно, «счастливейшею минутою в жизни» Ростова. Но христианские чувства, в особенности христианские мысли Иртеньева, Оленина, Безухова, Левина, Позднышева, Нехлюдова возбуждают множество сомнений. Написанные не только другим языком, но даже, как будто, другим человеком, все эти изображения религиозных и нравственных переворотов выделяются на основной ткани произведения, как заплаты; ясное течение эпоса эти куски отвлеченных «умствований» прерывают огромными, расплывающимися, туманными пятнами; они не вытекают, не вырастают, вследствие непреложной внутренней необходимости, из живого действия и ничего не прибавляют к нему. Их можно бы сократить или даже вовсе исключить, не только без ущерба, но с выгодой для архитектурной стройности всего произведения.

В этих именно местах «психология» Л. Толстого напоминает старинную восточную басню о юноше, который, желая узнать, что заключается внутри луковицы, стал снимать шелуху за шелухою, кожицу за кожицею; но когда снял он последнюю, то от луковицы ничего или почти ничего не осталось. Точно так же Л. Толстой, доискиваясь вечной правды, последнего естественного ядра человеческих чувств, снимает с них шелуху за шелухою, условность за условностью, ложь за ложью; но, в конце концов, от того, что было, может быть, и нечистым и двойственным невинно-порочным, христиански-языческим, но все-таки подлинно живым, понятным человеческим чувствам, несомненно существовавшей «луковицей» – ничего или почти ничего не остается: мы готовы даже усомниться, было ли тут вообще какое-либо чувство, или его не было вовсе, – так что после всех этих психологических раскопок, вылущиваний и обнажений мы знаем о нем меньше, чем до них.

Должно, впрочем, заметить, что вообще в произведениях Л. Толстого художественный центр тяжести, сила изображения – не в драматической, а в повествовательной части, не в диалогах действующих лиц, не в том, что они говорят, а лишь в том, что о них говорится. Речи их суетны или бессмысленны – зато их молчания бездонно глубоки и мудры. «Она была одно из тех животных, – замечает Л. Толстой по поводу Фру-Фру, лошади Вронского, – которые, кажется, не говорят только потому, что механическое устройство их рта не позволяет им этого». Можно сказать о некоторых действующих лицах Л. Толстого, например, о Вронском и Николае Ростове, что они говорят только потому, что механическое устройство их рта им это позволяет.

У Анны также «нет своих слов», как у Наташи, которая говорит словами мужа, и у Платона Каратаева, который говорит словами народа, изречениями и пословицами. Сколько незабываемых, лично-особенных чувств и ощущений Анны Карениной сохранилось в нашей памяти – но ни одной мысли, ни одного человечески-сознательного, личного, особенного, только ей принадлежащего слова, хотя бы о любви.

Итак, я редактор (или Мережковский). Я вижу (а Мережковский видел еще лучше меня) бесконечное количество беспомощностей у Толстого, отсутствие историзма в романе о Войне двенадцатого года, слабость и ходульность в изображении характеров, вопиющую предвзятость в изображении Наполеона, 28 (двадцать восемь) раз повторенное слово «который» на протяжении только одной страницы – читатель, прочитай книгу Мережковского, и потом скажи мне, что должен бы делать редактор, для которого Толстой еще не общепризнанный великий, а просто автор, написавший чрезмерно толстый роман о войне и принесший его в редакцию? Да до редактора этот роман не дошел бы! Сначала бы рукопись взвесил Издатель и воскликнул в ужасе автору: Вы что, с ума сошли? Кто это будет читать? Сократите раза в три и потом приносите!

И я не отвечаю определенно на вопрос: Хорошо ли пишет Толстой?

Не бросайте в меня камень или книгу, но я осмелюсь сказать, что иногда он пишет чудовищно (по крайней мере, в сравнении с Тургеневым).

Впрочем, что до Тургенева, то я напомню известный эпизод (почти анекдот) который произошел с ним (если только не перепутал я его с Достоевским, но это не суть важно, оба они равносильно великие стилисты) уже при расцвете его литературной славы.

Племянница-гимназистка попросила дядю написать за нее школьное сочинение, он его написал. Племянница вернулась из гимназии в слезах, ей поставила учительница (и заслуженно, она сочинение разобрала перед всем классом) двойку и велела учиться писать у своего великого дяди.

Так надо ли нам учиться писать у классиков? Или нам поставит двойку не только школа, но и жизнь?

Пушкин издавал журнал «Современник», я с восторгом читал его журнальные статьи (еще учась в школе, когда я не знал, что вступлю на панель… ммм, на стезю… редактора). Не буду писать о нем пространно. Все, что было значительного в первой трети девятнадцатого века, в России и Европе, он оценил исключительно точно (и Рукопись, найденную в Сарагосе, и Метьюрина, и Торо, и Эмерсона, и Мериме, и Баратынского, и десятки !!! других русских поэтов, своих современников, иногда друзей… Он был всеяден.

Правил ли он чужие тексты? А собственные он немало исправлял, перечеркивая, писал на полях, переписывал и дополнял…

Постепенно я стал склоняться к тому, чтобы не подгонять чужие сочинения под собственный вкус, не пытаться завладеть чужим творением, насилуя его, а – ПОЛЮБИТЬ. Или пройти мимо.

(Похоже, я начинаю рубить сук, на котором висит мое призвание. Что теперь скажет автор, слова и строки и абзацы которого я перечеркиваю?)

Недавно я познакомился с работой над романом уверенного в своей силе редактора. Я этот роман читал, и так был увлечен чтением, что не заметил в нем слабостей. С изумлением увидел, сколь зачарован был мой взгляд и сколь холодно-внимателен взгляд «профессионала».

Так что же делать? Надо ли было исправлять Толстого? Надо ли было Мерилин Монро делать пластическую операцию?

Не знаю, но узнав об этом, я ее разлюбил. Что-то погасло в моем восприятии ее.

Так все таки, оправдан ли труд редактора?

Я издавал Альманах, был в нем главным редактором, тексты были моих товарищей по «цеху», я их боялся править.

Набравшись смелости, ПЕРЕПИСАЛ статью своего товарища, дал ему на утверждение, он мне позвонил и с удивлением посетовал: Я что-то не нашел, чтỏ ты изменил в моей статье? Она вроде бы осталась такой как была?!

У второго автора я не изменил ни одного слова, только переставил несколько запятых.

Он познакомился с моей работой и был в восторге. «Что-то меня мучило, – сказал он, – а теперь все встало на свои места».

И именно он назвал меня гением редактирования.

На этой счастливой новости я сделаю паузу, лягу спать, а завтра продолжу свои размышления. Пусть и читатель остается в неведении, и гадает:

Плохо или хорошо писал Толстой, стал бы лучше его роман, если бы его редактировал даже гениальный Мережковский?

И оправдано ли редактирование?

Что надо делать?

Ведь для ответа на последний вопрос я и затеял свои «философские заметки».

2.

Перенесемся в наше время. Злосчастная или счастливая судьба сделала меня редактором? Что и как пишут сегодня?

Этого мы не поймем, пока не разберемся с классиками.

Что Толстой писал в значительной части плохо, мне это уже несомненно. Герои его не поднимаются над средним уровнем аристократической толпы, они читают (или не читают) одни и те же книги, в театр ходят реже, чем в гости и на балы, об искусстве, философии и смысле жизни не говорят или говорят глупости или общие места, никто из них не читал Библию, не говоря уж о Гомере, Аристотеле или Зеноне Элейском. Выслушивать их речи, даже в романе, неинтересно, они скучны, почти глупы… А, впрочем, умен ли обыденный человек?

В любом случае он менее умен, чем даже самый посредственный автор из тех, что дерзают выкладывать свои сочинения для всеобщего обозрения. Умных людей чрезвычайно мало, разговаривать не с кем, вот почему мужчинам приходится пить, а женщинам обсуждать с подругами пьянство мужей.

И это правда. Но, к счастью или несчастью, только одна сторона правды. Человек – ящик Пандоры. Как и толпа. Как и народ. Отдельный непонятен, не известен другим, а даже и самому себе. Отдельные не делятся строго на две части: слева умники, справа глупцы. Человек закрыт даже сам для себя, и только особые обстоятельства его открывают. Анна Каренина открылась в своих страстях, о которых она даже не подозревала. Некогда ей было глубокомысленно разговаривать, да и с кем? С Вронским, которого сам Толстой называет жеребцом в мундире? Анна бросилась в море страсти, и писатель, суровый по отношению к другим, особенно женщинам, ее в нем утопил. Жестоко и безобразно. Впрочем, он и не искал умную женщину, он не искал ум в женщине, он не искал ум в другом, кроме себя. Впрочем, он сам был не очень умен. Достаточно прочитать его статьи о религии, смысле жизни, морали и культуре. Он не любил театр и музыку и не слышал их. Пересказывая оперу Вагнера, которую он слушал (или видел) в театре, он словно рассказывает глупый и пошлый анекдот. Правда, он любил слушать цыганский хор, любил Варю Панину. И это показывает его абсолютную народность (не любовь к аметистовой певице, а нелюбовь к другой, более сложной музыке). О чем бы, например, стал бы я сам с ним разговаривать? О бабах? Как вспоминает о разговорах с ним умный Вернадский.

Правда, в воспоминаниях современников и Тургенев и Достоевский предстают скучными и не слишком умными… К счастью, это только часть правды. С большинством своих собственных собеседников я тоже скучен и не интересен, как и каждый из нас, даже самый умный.

В воспоминаниях жены академика Павлова, относящихся к семидесятым годам 19-го века, когда она была невестой тогда еще начинающего ученого и училась на Бестужевских курсах, и Тургенев и Достоевский предстают совершенно в другом свете. Очаровательная и умная девушка устраивала для своих подруг литературные вечера и приглашала на них знаменитых писателей. Они приходили. И сияли умом, образованностью, тактом, вдохновением! Это были лучшие мгновения моей жизни, восхищенно резюмирует мемуаристка.

Так, может быть, и неписатели не так уж глупы и не так уж серединны, как нам кажется? И девушки умеют не только краснеть, бледнеть, склонять головку и потуплять глазки, но вести даже и философские разговоры?

Да, свидетельствую, девушки даже превосходят в интеллектуальном отношении самоуверенный пол, только скрывают свой ум и свою ученость. И когда не боятся раскрыться – о, сколько ума, сарказма, иронии, глубокомысленности выказывают они в разговорах о самом незначительном предмете! А о значительном? Однажды я призвал скромную даму в свидетели литературных достоинств моего обожаемого апостола Павла, я прочел ей отрывок из Послания (разумеется, в русском переводе), на что она заметила, что по древнегречески он звучит сильнее, в доказательство повторила цитированное послание целиком, затем перешла на латынь, чтобы я оценил превосходство оригинала в сравнении с переводами не только на современные языки но даже на древние.

– Может быть, Вы знаете халдейский? – спросил я ее.

– Хуже, чем иврит, – ответила она. – Кстати, на иврите наш автор звучит тоже сильно, но это перевод, писал он преимущественно на древнегреческом, даже Послание к евреям во всяком случае на иврите не сохранилось.

А вы рассказываете анекдоты о блондинках!

Кстати, хотя привлекает нас в девушках и вообще в слабом и прекрасном поле преимущественно красота, но – удивительно и непостижимо – интел-лектуальная высокость тоже притягивает мужчину к женщине, производит даже сильное чувственное впечатление, и надо говорить не только о любви с первого взгляда, но и о любви.. если не с первого слова, то с первой законченной речи.

«Красота трагична, женская красота трагична вдвойне!» – это сказала мне девушка.

«А если еще при этом учиться на философском факультете и читать Аристотеля, то приходится чувствовать себя словно прокаженной! Возможно, именно таких девушек сжигали средневековые инквизиторы!» – добавила она со вздохом, побледнела, покраснела, потупила глазки… как видите, читатель, я все еще сражен, хотя и прошло с тех пор почти пятьдесят лет!

Но это пока лирические отступления от темы моих рассуждений.

3.

В сравнении с Тургеневым и Достоевским Толстой пишет плохо (не говоря уж о Пушкине и Лермонтове, которых можно считать камертонами русской литературы, двумя половинами Млечного пути нашего звездного литературного неба).

Но представим себе, что умный и гениальный Мережковский РЕДАКТИРУЕТ глупого Толстого, исправляет все те его ошибки, о которых он нам рассказал, убирает длинноты и повторы, например словцо «который» на той странице, на которой оно повторяется целых двадцать восемь раз, и читатель, который спотыкался на этих «которых», и который, если его в школе хорошо редактировали, ожидал, когда, наконец, отредактирует и Толстого тот редактор, который…

Итак, представим себе улучшенный, исправленный вариант романа.

Станет ли он лучше?

Что Мерилин Монро стала «сексуально» привлекательнее после пластической операции, повествуют ее биографы, поверим им. Но «Война и мир» – это не … ммм, это даже не… эээ… словом… затрудняюсь сказать… Человеки все разные, среди них есть привлекательные, не говоря уж о красавцах и красавицах. Вглядимся в каждого из них. О, как много можно найти в них недостатков и даже пороков, и даже преступных наклонностей, особенно если подходить к ним пристрастно, как следователь или редактор. Но хотим ли мы подвергнуть редактированию тех из наших близких, которых мы любим, например, буду ли я выискивать неправильности и несовершенства в моих покойных родителях? Я о них писал. А поэтому размышлял о них как и о других своих литературных героях, выдуманных и невыдуманных. Да, если быть математически точным, то не все в них безукоризненно. И в то же время они СОВЕРШЕННЫ! И что самое удивительное, именно несовершенства дополняют их цельный облик и делают их для меня людьми идеальными!!!

Вот так же много я вижу того, что меня отчуждает, в своих обожаемых писателях апостоле Павле и протопопе Аввакуме. Я их не люблю. Я не согласен с многим в их учениях (в том, что я считаю именно их собственными учениями, а не христианскими взглядами как таковыми – если впрочем, таковые можно сформулировать как некую цельность…) – но они для меня идеальны в литературном отношении, и с грустью я вижу, что не успею достигнуть их высоты.

Роман «Война и мир» – совершенен. Это вершина русского романа. Я его читал. Я проливал над ним слезы. Я не замечал ни ходульности Пьера Безухова, ни глупости Наташи. Вот так же я не замечал никаких недостатков в тех девушках, в которых я влюблялся. А к чему стремится автор? Разве среди прочего не к тому, чтобы его творение полюбили?

Все в этом романе удивительно ЦЕЛЕСООБРАЗНО! И повторы. И штампы. И нагромождения слов в иных абзацах. И историческая неверность многих образов. И путаная философия. И примитивная психология (вот, кстати, избитый штамп о писателе как инженере человеческих душ или выдающемся психологе. Особенно часто в психологи, а то и в философы зачисляют Достоевского. Известно, что он «бегал» за Аполлинарией Сусловой, которую изобразил затем в романе Игрок, и за которою бегал через двадцать лет Розанов. Обоих она свела с ума. Оба они обожали эту порочную женщину – даже я, дамский угодник, называю ее порочной! Понимали ли они в ней хоть что-нибудь? Она ими вертела как хотела. Она исковеркала им жизнь, особенно Розанову. Она им изменяла с кем попало. И после этого они психологи и знатоки человеческих душ? Особенно Достоевский, обозвавший русский народ «Богоносцем», народ, который вскоре переломал, сжег или превратил в конюшни большинство храмов, истребил или закопал живьем в землю сотни и тысячи священников! Ничего они ни в чем не понимали, как и я сам, претендующий всех поучать и даже редактировать. И все же они гении! Как и… Остановись, впрочем, мгновение, а не то в меня точно кто-то запустит если не камнем, то книгой!)

Итак, роман «Война и мир» удивителен вопреки или благодаря своим недочетам, как и многие люди удивительны, хотя не все они ангелы, и некоторые удивительны, потому что почти ангелы, как Тая Ковалева в романе «Обнаров» Натальи Троицкой, а другие удивительны, потому что совсем не ангелы, как Рыжая Мэри в одноименном романе Анны Бартовой.)

4.

Но зато Пушкин и Лермонтов пишут безукоризненно, хотя их никто не редактировал, кроме них самих.

Есть речи – значенье

Темно иль ничтожно,

Но им без волненья

Внимать невозможно.

Как полны их звуки

Безумством желанья!

В них слезы разлуки,

В них трепет свиданья.

Не встретит ответа

Средь шума мирского

Из пламя и света

Рожденное слово;

Но в храме, средь боя

И где я ни буду,

Услышав, его я

Узнаю повсюду.

Не кончив молитвы,

На звук тот отвечу,

И брошусь из битвы

Ему я навстречу.

Редактор журнала «Отечественные записки» А.А.Краевский вспоминает:

Я смотрю и говорю: «Да здесь и грамматики нет – ты ее не знаешь. Как же можно сказать «из пламя и света»? Из пламени!» Лермонтов схватил листок, отошел к окну, посмотрел. «Значит, не годится?» – сказал он и хотел разорвать листок. «Нет, постой, оно хоть и не грамматично, но я все-таки напечатаю». – «Как, с ошибкой?» – «Когда ничего придумать не можешь. Уж очень хорошее стихотворение». – «Ну черт с тобой, делай, как хочешь», – сказал Лермонтов».

… Однако во многих русских говорах, в разговорной речи и, главное, в художественной практике ряда русских писателей XVIII – начала XIX века, как об этом писал известный исследователь русского литературного языка Л.И. Булаховский, слова «имя», «время» и подобные им склоняются по образцу «поле». Живые народные формы этих слов относительно свободно употребляли Кантемир, Радищев, Державин, Крылов, Лермонтов и даже позднее Л. Н. Толстой в «Войне и мире».

Ну, как после этого относиться к редакторам? Становится стыдно, что и я принадлежу к этим «демонам глухонемым» (слова Тютчева).

Набило оскомину утверждение, что Пушкин – создатель русского литературного языка, что он – вершина русской речи и русской поэзии. Школьники искренне считают, что до Пушкина все говорили и писали как Ломоносов, Тредьяковский, Державин. Правда, некоторые школьники даже думают, что до Пушкина в России не было книгопечатанья.

Прочитаем стихи Жуковского, ну, например, поэму Светлана 1813 года, Пушкин только пробовал себя в стихотворстве.

Раз в крещенский вечерок

Девушки гадали:

За ворота башмачок,

Сняв с ноги, бросали;

…..

Взором счáстливый твоим,

Не хочу и славы;

Слава – нас учили – дым;

Свет – судья лукавый.

Вот баллады толк моей:

"Лучший друг нам в жизни сей –

Вера в провиденье.

Благ зиждителя закон:

Здесь несчастье – лживый сон;

Счастье – пробужденье".

Или стихотворение Батюшкова 1817 года:

Как счастье медленно приходит,

Как скоро прочь от нас летит!

Блажен, за ним кто не бежит,

Но сам в себе его находит!

Разве это не современная речь, не современная поэзия?

У меня есть Учебник физики 1812 года.

Если говорить о совершенстве языка, то именно этот учебник написан языком совершенным, например:

«Тоны, коих отношения к начальному тону ухо может легко различать, производят согласие звуков. Сюда преимущественно относятся октава, квинта и кварта.» интервалы шириной в восемь, пять и четыре ступени.

И, наконец, совсем уж я был потрясен, разочаровавшись в преимуществах языка писателей перед языком обычных смертных, когда заглянул в многочисленные журналы двадцатых-пятидесятых годов девятнадцатого века. Там публиковались научные статьи, рецепты солений и варений, записки об охоте и уженье рыбы, о ягодах и грибах, об устройстве жилищ и огородов, о сватовстве, празднествах и тысяче других мелочей повседневного быта. Авторами сих заметок были мелкопоместные дворяне, гимназисты и семинаристы, студенты, военные, служащие… И я увидел, что наша литература – это просто городской отводной канал от великой реки провинциальной общественной словесности, только если сравнить эту журнальную словесность с нынешним Интернетом, то та река была наполнена водой родниковой, а нынешняя – водой сточной. Писатели писали совершенно на том же языке, на котором писали еще миллионы их читателей, иногда пишущих тоже в провинциальных журнальчиках и газетах. Не языком они различались между собою, а чем-то другим… И учительница гимназии, поставившая племяннице Тургенева двойку, следовательно, была владелицей языка не худшего, нежели сам Тургенев. Что это так, доказывают нам граммофонные пластинки, в сотнях образцов песен и романсов начала двадцатого века донесших стиль и выговор языка музыкального. А эти сотни и тысячи исполнителей были рядовые певцы и актеры, не только Собинов и Шаляпин, Вяльцева или Плевицкая.

Да, вот почему редактор в 19-м веке был не нужен – пишущие были образованны как и он.

А сегодня?

И я задумался. Может быть, нас еще рано отправлять в утиль?

Ибо хотя Пушкин и Лермонтов писали безукоризненно, хотя их никто не редактировал, кроме них самих, но все ли мы сегодня пишем безукоризненно?

5.

Итак, язык Толстого временами чудовищен.

Я повторяю сии слова, чтобы не оскорбилась авторша, о языке которой я эти слова повторю, ибо она и впрямь временами пишет даже хуже Толстого.

В ее речи повторы так же часты, как и запятые, которые я находил даже в середине слова.

В ее речи неимоверное количество штампов (как и у всех, надо заметить, ибо: «слава богу, с богом, пошел к черту, бог с тобой, ни к селу ни к городу, до каких пор, неспроста, надо заметить, ну и ну, вот те на, разве так можно, да что вы говорите, подумаешь, тоже мне, …» и тысячи других выражений – это все языковые штампы, которые он производит для сокращения усилий говорящего, мы не соединяем слова в некоторую нужную нам конструкцию, а прямо машинально пользуемся ими.)

В ее речи ходульные выражения, то есть те же штампы, но уже затертые от непрерывного использования – кем? Классиками!

Например: «как говорится, лиха беда начало, …» – ну, читатель найдет их и сам.

Редуцирование выражений в речи автора, сдвигающее ее в сторону речи разговорной, например: …

Неправильное согласование падежей (что легко замечается, поэтому сей недостаток я исправил): «Сидя за столом, к ней вошли в дверь».

Неправильное согласование времен…

Чрезмерное использование метафорических и сильных выражений, точнее сказать, гипербол: он зарычал, выкатил глаза, прыгнул, влетел, зарыдал, заскрипел зубами, в бешенстве, ненавидяще, злобно, горячо, ужасно, затрясся, съежился, стиснул зубы, … – но, с другой стороны, а что в этом плохого? Ну: «В голову Мэри ударила кровь, глаза яростно впились в беглецов. Что было сил, она закричала им вдогонку редкостные, отборные ругательства, употребляемые не так часто даже разбойниками.»

Язык ведь определяется жанром произведения, и если двое влюбленных на скамейке, то разве не естественно «шопот, робкое дыханье, трели соловья, серебро и колыханье сонного ручья», над чем потешался Маяковский, у которого «Обутые лодочкой качает ноги водочкой.» – тоже великолепно, но не для влюбленных.

Редактор прежде всего читатель.

И я придумал такое правило:

Если при чтении не замечаешь ничего, пропускаешь и штампы и повторы и запятые, значит – НИЧЕГО НЕ НАДО ПРАВИТЬ, надо оставить все как есть, потому что ты, редактор, сделаешь все хуже.

Читаю: «Солнце кланялось к закату.» Очевидно, автор перепутала глаголы КЛОНИТЬСЯ и КЛАНЯТЬСЯ.

Я оставил эту фразу в следующем виде: «Солнце кланялось закату».

Мне не написать такой роман, какой написала она, неистовый, клокочущий, с визгами и выкриками, звоном шпаг, выстрелами из мушкетов, выпученными и горящими глазами… но я останусь в истории русской литературы хотя бы тем, что сохранил для нее это прекрасное выражение, лучше которого о заходящем солнце не скажешь.

Это русская стивенсонка! – воскликнул я.

Дети и подростки, старцы, сохранившие детское в душе, и бабушки, вспоминающие молодость – все будут с упоением читать о приключениях Рыжей Мэри, да простит меня автор, что я все же не осмелился сказать, что она пишет лучше Толстого!

Книга ее удивительна – не только тем, что она захватывает как банда пиратов, в плен, и уже не отпускает, пока не выпотрошит душу, но и силой, живостью, точностью и разнообразием характеров. ВСЕ НЕПОХОЖИ один на другого. Появляется персонаж на четверти листа – и мы его помним до гробовой доски.

Характеры даже развиваются, ее Макбет раскаивается, а Отелло одумывается, Яго перестает клеветать, а пираты уходят в монастырь спасать душу, и всему этому веришь, потому что она убедительна, и я сам встречал их в монастыре.

Она пишет: "медленно вставало ленивое солнце".

"Этот день начался безоблачным ясным небом и ярким теплым солнцем."

"Солнце кланялось закату, розовые облака быстро плыли к горизонту, северный ветер усиливался, угрожая бурей. Волны, окрашенные заходившим солнцем в фиолетовый цвет, поминутно нарастали, обдавая корму белой пеной. Далекие чайки искали ночлега на редких скалистых каменных островах. «Победа», горделиво покачиваясь на волнах, неторопливо плыла, подгоняемая ветром. Французское судно, крепко соединенное с пиратским кораблем, трещало и изнемогало от двух с половиной сотен тяжелых ног захватчиков. Намного дальше от «Победы», там, где человеческий глаз уже не мог ничего различить, там, где небо и море сливались воедино, там, где волны были особенно сильны, а скалы остры, спасались с тонущего судна несчастная команда и их пленники."

6.

До того, как судьба занесла меня в редакторы, я был учителем. Вспоминаю часто эти блаженные дни и годы, десятки горящих глаз и открытых ртов, как у цыплят, тишина на экзамене и на контрольной, гул голосов, когда я вызываю кого-нибудь к доске, слезы в глазах в ожидании двойки (впрочем, рука моя застывала в воздухе – нет, не в силах я был поставить двойку!), трели соловья в предвкушении пятерки, разбор и исправление ошибок, решение трудной задачи – абсолютно все совпадает с тем, что теперь. Учитель– это Редактор (только вместо текста он редактирует умы и души), а Редактор – это учитель, он демиург, он почти создатель вселенной и хозяин рая. Особенно наглядно сравнение, когда писатель – женщина. Оставить ее в раю, эту лживую Еву, или изгнать вместе с ее героями?

«Абсолютная власть развращает абсолютно», а нет более абсолютной власти, нежели власть Редактора. Только любовь притупляет меч в руках повелителя. Посему я надеюсь, что влюбившись в Рыжую Мэри, я не слишком много причинил ей вреда своими самоуверенными указаниями, тем более, что временами оказывался в плену я сам.

Но все же, современная литература существует и плодоносит в принципиально других условиях, нежели в благословенном девятнадцатом веке. Писательский кружок – это оазис, вне его – общество. Тогда оно говорило на том же языке, что и посетители какой-нибудь Зеленой лампы. А сегодня? Сегодня за границами оазиса – пустыня и подворотня, улица, сточная канава, гастарбайтеры, еще не овладевшие даже ненормативной лексикой, школьники из неполных семей, студенты, купившие место под солнцем. Некоторые из них умеют складывать дроби, большинство – нет.

И кажется, что если писатели – учителя народа, то редактор – учитель учителей. Тем более что оазисы заносят пески, и как научиться правильно говорить, когда песок скрипит на зубах?

И все же…

Только что я прочитал обширное исследование Текста, предпринятое редактором-хирургом. Он его вскрыл, косточки отделил и сложил слева, мягкие ткани справа, сухожилия и прочие мелочи выбросил (забыв, что у романа есть душа!) А этот же текст я перед тем тоже читал. Но ничего не заметил. Потому что был очарован. О, сирена! Так не только для одиссея твой медоточивый голос, но и для соблазнения нестойких редакторов?! Или, если я уснул и видел сны, которые ты мне напела, то и не просыпаться, и не приставать с правилами грамматики, логики и психологии? Они – для людей, но не для небожителей, творцов воображаемых миров, более достоверных, чем миры действительные? Это я говорю о романе «Обнаров», но это же справедливо и об «Осколках памяти» Натальи Ефремовой, это же справедливо и для русской стивенсонки, Рыжей Мэри (меня, каюсь, последний роман так сбил с толку, что я уже не пойму, кто из них автор, а кто пиратка, «гроза морей»?)

И все же, среди почти бесконечного количества упреков, высказанных в отношении одной из любимых (да и другой тоже), хотя бы некоторые надо мне разобрать.

(Да простят меня редакторы! Я не утверждаю, что они не правы и не попытаюсь обосновать их неправоту. Но если Мережковский не стал исправлять Толстого, так, может быть, НЕ НАДО непременно исправлять и сегодняшних авторов – некоторых из них? Почему не надо исправлять Толстого? Потому что он гений? Не только поэтому. А прежде всего потому, что роман – ЛИЧНОСТЬ. В каждой личности много неправильностей. Некоторые из них НУЖНЫ, как соли нужны воде. Дистиллированная вода не только невкусна, но она ядовита! Может быть, исправлять роман – это то же самое, что заменять естественное зачатие (безобразное и порочное, с точки зрения христианского редактора) зачатием НЕПОРОЧНЫМ? Но … Однажды это удалось, когда редактором был БОГ-Отец, а теперь… Не собирается ли редактор заменить Создателя?

Итак.

Эпизод первый. Прилетает черный аист. Редактор недоволен. Автору, по его мнению, надо было ввести читателя в историю проблемы, показать значение черных аистов в русской мифологии, ввести специальных персонажей и так далее…

Но дадим слово Мережковскому:

У княгини Болконской, жены князя Андрея, как мы узнаем на первых страницах «Войны и мира», «хорошенькая, с чуть черневшимися усиками, верхняя губка была коротка по зубам, но тем милее она открывалась и тем еще милее вытягивалась иногда и опускалась на нижнюю». Через двадцать глав губка эта появляется снова. От начала романа прошло несколько месяцев; «беременная маленькая княгиня потолстела за это время, но глаза и короткая губка с усиками и улыбкой поднимались так же весело и мило». И через две страницы: «княгиня говорила без умолку; короткая верхняя губка с усиками то и дело на мгновение слетала вниз, притрагивалась, где нужно было, к румяной нижней губке, и вновь открывалась блестевшая зубами и глазами улыбка». Княгиня сообщает своей золовке, сестре князя Андрея, княжне Марье Болконской, об отъезде мужа на войну. Княжна Марья обращается к невестке, ласковыми глазами указывая на ее живот: «Наверное? – Лицо княгини изменилось. Она вздохнула. – Да, наверное, – сказала она. – Ах! Это очень страшно»… И губка маленькой княгини опустилась. На протяжении полутораста страниц мы видели уже четыре раза эту верхнюю губку с различными выражениями. Через двести страниц опять: «Разговор шел общий и оживленный, благодаря голоску и губке с усиками, поднимавшейся над белыми зубами маленькой княгини». Во второй части романа она умирает от родов. Князь Андрей «вошел в комнату жены; она мертвая лежала в том же положении, в котором он видел ее пять минут тому назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном детском личике с губкой, покрытой черными волосиками: «Я вас всех люблю и никому дурного не сделала, и что вы со мной сделали?»

Интересно, стал бы давать современный редактор советы писателю (не зная, например, что это Толстой), если бы он наткнулся на эту губку с черными усиками?

Эпизод второй.

Герой должен войти в сцену. Для этого его надо ввести в неё, затем провести действие с ним, и, обязательно, после, вывести. Как это будет сделано – сила и труд таланта.

Ничего не понимаю.

Вот я каждый день встаю с постели, хожу по комнате, выхожу из нее, одеваюсь, и так далее. Иногда (когда я пьян – хотел было добавить для красного словца «а пьян я всегда!» – но это неправда, так что красным словцом придется пожертвовать) я хожу запинаясь.

Итак, я хожу, и мне это удается. Почему? Потому, что я не знаю, как НАДО ходить. Тогда бы точно, сделав два шага, я запутался бы и упал. Автор НЕ ДОЛЖЕН знать, как надо писать стихи и прозу, как НАДО говорить, а редактор не должен учить автора, как НАДО писать. Этому учат в ЛитОбъединениях, чтобы было перед кем покрасоваться. Учить литературному мастерству не только невозможно, но и вредно!!!!

Вот почему я занимаюсь только тем, что вытаскиваю запятые из середины слов, а больше ничего не делаю.

Я даже не говорю, что надо писать ХОРОШО. Черт его знает, может быть и это не надо. Литературное творчество – почти то же таинство, что и объятия и поцелуи. Если кто-то вздумает учить объятиям и поцелуям, его надо тут же сжигать на костре. Для острастки. Каждый целуется как может. Каждый и пишет как может. Если он МОЖЕТ написать лучше, он пишет лучше.

Тогда зачем нужен редактор? Что именно делаю в качестве редактора я сам? Или я тоже не нужен?

Об этом я еще напишу.

А пока, повторяю, зачем и как летают черные аисты, автору виднее. Когда и как плакать Обнарову, автору тоже виднее. Вот и я сам плакал. Тогда же, когда плакал Обнаров. Значит, ГЕНИАЛЬНОСТЬ (то есть ДУХ) не изменили автору, и она ни разу не ошиблась.

Эпизод третий. Таисия на работе в кафе.

Например, деталь: "В закусочной были обычные для этого времени посетители".

Снова неподготовленная сцена! Соответственно, совершенно непонятно, о каком времени идёт речь, и – естественно, кто такие эти самые "обычные для этого времени" посетители?

Меня это уже начинает умилять.

Открываю текст романа. Хотя – какая разница, это время – пять часов или шесть, и что значит, что посетители были обычными? Если бы важна была их необычность, тогда автор на них бы остановился. А так – посетители пока не важны. Тем более что те, которые ВАЖНЫ, войдут позже.

А пока… «– Ковалева, уже восемнадцать тридцать. Опаздываешь! – рявкнул бармен.»

Я думаю, что если бы бармен просто рявкнул, что она опаздывает, не указывая на точное время, читатель ничего бы не потерял. Это ТОЧНОЕ время в дальнейшем никак не сказывается на течении событий.

Возможно, автор указал время уже после того, как на нее рявкнул редактор?

«Мои дорогие! – хочется мне сказать авторам, которых я редактирую. – Меня вы не бойтесь! Я вам ничего плохого не сделаю.»

"Сугробы до подмышек!" "Коснулся лбом её виска".

Редактор уверяет, что так писать нельзя… Не знаю, что и сказать. Я вовсе не обратил на эти выражения внимания. В Уголовном кодексе соответствующей статьи нет.

Далее Редактор учит автора, как надо и как не надо писать. Мне это показалось весьма поучительным в том отношении, что я теперь буду внимательнее следить за собственными поучениями. Не производят ли они впечатления, что я усаживаю автора за парту в первом классе ЛитСтудии, обещая, что по окончании школы мы с нею этот роман допишем?

Относитесь к автору, как к девушке, обращаюсь я к себе и к редакторам. Необходимо, чтобы она не сбежала с первого же свидания, поэтому вы должны быть ИНТЕРЕСНЫ и соблазнительны.

Да, редактор не Создатель, он – Дьявол-искуситель, он является к Маргарите и к Фаусту, он должен им предложить нечто такое, что они готовы будут отдать ему даже свою бессмертную душу, только в этом случае имеет право он обращаться к ним с поучениями.

Итак, не буду дальше разбирать возражения «историка-христианина» на историческую действительность. Вот менты, например, своих не сдают. А что это я напустился на своего собрата? Тем более, что я у них у всех прохожу ШКОЛУ редактирования, и у тех, кто и меня ругает, а не только авторов, иногда даже жестоко, тем более.

Пока хватит.

Я еще собираюсь написать небольшую статью о Русской литературе в новом веке, возможно, именно в ней я попытаюсь или смогу написать, оправдан ли труд редактора, чем он может ПОМОЧЬ автору (и читателю) и должен ли он читать тексты только авторов гениальных?

Правда, на последний вопрос отвечу сразу. Среди моих учеников были те, кто совершенно не способен был понимать математику. И я с ними возился дольше, чем с понимающими.

Post scriptum. Тот ли я редактор, которого некоторые знают по совместной работе, не гадайте. В этих записках, разумеется, подвизается другой герой, даже если случайно он прописан по тому же адресу, что и тот самый редактор. Но это другая ипостась известного вам человека, и они совсем НЕСЛИЯННЫ (хотя, быть может, отчасти и нераздельны, как нераздельны жена и муж).

ГЛАВА ВТОРАЯ

ОБЫДЕННОСТЬ И ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОСТЬ.

1.

Иногда мне кажется, что некоторая магическая полнота Знания является человеку лишь на заре его жизни, лет в шесть-семь. Это не знание деталей мироустройства или физики и химии, а словно бы интуиция восприятия и переживания. Глубоко чувствуются небо и звезды, цветы, животный мир, чувства, связывающие людей. Зарождается любовь и дружба, и неизвестно, сильнее ли они переживаются потом, когда мы вырастаем. Конечно, страсти мы узнаем позже, но вот эту тихую музыку чувств слышим так чутко только в детстве. Хотя… бывают в нем и страсти… Как дитя любит своих родителей, как он привязан к матери, как волнуется за нее – так не волнуется он, становясь взрослым. Узнаёт шести-семилетний ребенок и про любовь к противоположному полу. И мне ангелы предлагали не раз «руку и сердце», то порываясь «выйти за меня замуж», то – стать подругой. Я об этом пишу потому, что в дальнейших рассуждениях о любви и, как ни странно, о редактировании буду опираться на воспоминания о такой вот чистой и небесной детской любви.

Соединяя вместе несколько таких воспоминаний, пытаюсь представить в них самое характерное и важное.

Во-первых, зарождение симпатии иррационально и мгновенно, обычно это, как ни странно, «любовь с первого взгляда».

Во-вторых, «свидания» проходят духовнее и душевнее, чем у взрослых. Почти отсутствуют «шопот, нежное дыханье…», она, в отличие от себя семнадцатилетней, много говорит и заставляет говорить друга, задает ему уйму вопросов, слушает его внимательно и впитывает в себя его ответы. Придумывает игры и заставляет своего кавалера в них участвовать, бегать и прыгать, и бросать камешки… Пишет или рисует, загадывает загадки, рассказывает стихи, рассказывает о себе, о друзьях, о родных, происшествиях и чувствах, одна такая Ева (ее так и звали) с горечью рассказала мне о своей несчастной любви к мальчику в первом классе, который носит сумку другой девочки, а на Еву не обращает внимания.

Внимательно выслушала она и мои жалобы на невнимание ко мне девушек и вынесла приговор: Не переживай! Они тебя просто не стоят!

А теперь вернемся к предыдущей части моих полуфилософских очерков и припомним чарующие образы двух толстовских героинь, которыми бредили многие читатели-юноши: Наташу Ростову и Анну Каренину.

Отчасти в играх участвовали и они, если ассоциировать с играми танцы на балах. Но не припомню, чтобы они рисовали, читали стихи, читали романы и вели философские разговоры со своими кавалерами.

Толстовские героини молчали, бледнели, краснели, вздыхали, опускали ресницы, загадочно улыбались и, наконец, падали в объятия своих избранников.

Разумеется, это отчасти характерная черта именно толстовских героинь, но не слишком от них отличаются героини и многих других любовных романов, даже наших собственных, читатель.

Говорят, что жизнь – театр.

Отчасти это верно. Только, к сожалению, жизнь отличается от театра в худшую сторону.

В театре разыгрывается пьеса, как правило, талантливых авторов, играют гениальные актеры, к тому же ее еще редактируют, сам автор или режиссер, проводится множество репетиций, затем устраивается генеральный просмотр… а в жизни? Даже если мы талантливы, все же на сцене жизни мы вынуждены импровизировать, она нам не разрешает переигрывать, исправлять, делать дубли (как в кино), режиссер нам не подсказывает, зрители равнодушны.

И вспомним, о чем говорят влюбленные в театре?

НИ О ЧЕМ!!!

Может быть, они вспоминают стихи Лермонтова, Тютчева, Блока, цитируют Аристотеля или Канта, анализируют Декарта и Фихте?

Нет. Они, правда, тоже о чем-то говорят… Но когда они молчат, они интереснее. Все, кроме Гамлета. Это единственный интеллектуальный герой среди бесконечного множества злодеев и святых, проходящих по сцене.

И напрашивается вывод, что в театре жизни (как и в театре) участвуют не духовные образы людей, а их односторонние изображения: характеры, воли и устремления, мечтания, нравственные представления и … ТЕЛА. Но только не полнота личности, соединение духовного, душевного, интеллектуального.

Особенно в любви.

Если в семь лет любят души, то потом, когда любовь словно бы становится самою собою, подлинно любовью (ибо что такое детская любовь, думает читатель? Так, детский лепет), любят словно бы только ТЕЛА. Правда, действительно ли они любят? И ждет ли их, в конце концов, счастье? То есть… ну, скажем, СОУЧАСТИЕ во взаимной духовной жизни, а не только в семейной повседневности?

Каков результат мечтаний Долли, Наташи, Анны? У первых двух пеленки, у третьей …

Или счастливее герои в романах Достоевского? Или в Поэмах Пушкина? Или в Поэме Грибоедова? Не говоря уж о драмах Островского…

2.

Но это все был девятнадцатый век, тот идеальный век русской литературы, на который я молюсь. Тот, как теперь думают православные, идеальный уклад христианской жизни, когда в мире царствовала та любовь, которую поставил перед нашим взором апостол Павел, в которой не должно было быть ничего чувственного, телесного, где истинно было не прикасаться к женщине (ибо это было грехопадением – а если не было грехопадением, то почему нельзя было прикасаться?), и уж в крайнем случае, если не удавалось обуздать свою чувственную природу, то надо было свести прикосновения к минимуму, прикасаться только к одной и только для рождения ребенка).

«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.»

Но это любовь духовная, в которой не только нет ничего чувственного, ничего родового, нет пола и тела, но нет и действительной жизни.

Правда, возможно, именно такой любовью мы любим в семь лет!

И она тоже существует, вопреки тому, что я только что сказал, по крайней мере в литературе. Такова любовь к Богу, такова любовь к своим братьям и сестрам тех, кого преследовали за веру. Так любили неистовый Аввакум и мученица боярыня Морозова.

Мы же, грешные, любим несколько иначе, и в нас пребывает весь спектр любовных страстей, от томления только телесного до страсти только духовной.

3.

И странно мне, что в то время, когда телесное изгонялось, а духовное одно прославлялось, героини Толстого любят так странно – страстно и самоотверженно, но словно бы страсть и самоотверженность имеют источник только в теле. Любят так, как возможно любить в тюрьме, где узник если и увидит женщину, то уже другой женщины ему увидеть не удается, и разве лишь взглядами обменяются они, так когда уж им читать стихи и беседовать?

Что же тогда полюбляет в них?

Я не судья, не знаю.

Но судьей является писатель, и у Толстого мы несомненно узнаём, что страсть Наташи Ростовой к Анатолю Курагину никаких духовных оснований не имела, а была только томлением тела, и страсть Анны Карениной была безусловно греховной, за что властью своею Толстой ее и осудил.

Так что же такое наша земная любовь?

Боюсь, что читатель, воспитанный на классической литературе, получает о ней довольно превратное представление.

Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда, Манон Леско, Травиата, Настасья Филипповна, Анна Каренина, Леди Макбет Мценского уезда…

Есть ли у них хоть что-нибудь похожее на ту любовь, о которой писал апостол Павел?

Жизнь можно сопоставить с толщей речной воды. В реке есть еще некие подводные течения, есть омуты, заводи, водовороты – но они исключительны, а вся масса воды более или менее однообразна. Романы Толстого и бóльшая часть классической литературы девятнадцатого века реалистичны в высшей мере, они передают именно эту толщу, эту массу реки точно и верно, она словно протекает через них, они – инструмент, на котором река жизни играет, они зеркало, в котором река жизни отражается. Вот почему впечатление некоторой обыденности и усредненности остается от героев – они слишком типичны, сами по себе они НЕ ВЫДЕЛЯЮТСЯ из ряда жизни.

Но тогда в них ли тайна жизни, истина жизни, истина любви?

В математике есть одна странная особенность. Сущность математических идей, ее подлинное важное содержание открывается только как исключи-тельное – точка перегиба, точка экстремума, касательная, ось симметрии, особое решение дифференциального уравнения, предел функции, непрерыв-ность и разрыв. Бесконечность точек кривой, в которых не происходит ничего исключительного, словно бы не существуют. Например, в параболе замечаются только вершина и ось симметрии, все остальное словно бы несущественно. И поэтому мириады обыденных точек кривой существенного о ней ничего не говорят, существенное – в точке разрыва или экстремума. Возможно, интуитивно именно поэтому писатель, даже повествующий о типичном человеке, показывает его в моменты излома судьбы: любовь, измена, смерть, здесь даже заурядное проявляется всем самым существенным в себе. Но и тип человека выявляется в исключительном, вот почему мы судим о человечестве не по миллионам таких как все, а по Дон-Кихоту, Дон-Жуану, Ставрогину и князю Мышкину.

«Правда жизни», как мы ее видим каждодневно – это человек заурядный в заурядных обстоятельствах – но мы почему-то ею не удовлетворяемся, и находим высшую правду в Жанне Д*Арк и в Гамлете.

Итак, что же такое наша земная любовь?

Русская литература достигла своей вершины в девятнадцатом веке, она показала нам, казалось бы, всю бездну человеческого, и все же она не ответила нам на главные вопросы бытия – ни что такое любовь, ни в чем смысл жизни, ни что есть истина.

Или, если отвечала, то только повторяя «зады», цитируя Библию или Новый завет, «лучше человеку не касаться женщины», «жена да убоится мужа», или «Жены, повинуйтесь мужьям своим… Дети, будьте послушны родителям вашим во всем… Рабы, во всем повинуйтесь господам вашим по плоти...» – итак, только одно: жены, дети и рабы – должны бытьпослушны!!! – какая тут может быть любовь по влечению сердец, любовь душевная, духовная, небесная? А если и возможна любовь, то только любовь-страсть, греховная, распутная, осуждаемая, отвергнутая Богом и боголюбивыми людьми. И только у Пушкина прорывается вполне человеческое чувство, влекущее противоположные полы друг к другу, а затем у Тургенева оно прославляется и торжествует.

4.

Советскую литературу я любил недолго. Вскоре, окунувшись в ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ, я ее разлюбил. Потом даже стал ненавидеть.

Ибо не найдя ответа, что такое любовь, у Толстого и Достоевского, в советской литературе я не нашел даже ее изображения, не нашел, какою она бывает, какова она в жизни, равно и того, какова эта самая жизнь – в жизни.

В ней было все воображаемое. Человек был заменен деталью производ-ственного процесса, любовь двух странно напоминала любовь христианскую, правда, как шарж. Это было соединение братьев и сестер по партии и производству, по борьбе с контрой или за царство Божие на земле, странно все отдаляющееся, несмотря на реки крови – и прежде, и теперь.

Но, может быть, если речь в ней не шла о том, какова жизнь, какова любовь, то речь шла хотя бы о том, какими они ДОЛЖНЫ быть?

Увы, даже этого я в ней не нашел.

5.

Наконец, наступило НОВОЕ ВРЕМЯ, время хотя бы ограниченной свободы, особенно в том, что всегда человеком осуждалось, то есть свободы воровства и блуда. Одновременно появилась и новая литература. Часть ее напоминала часть литературы начала двадцатого века с ее рисованными персонажами и отсутствием… ммм… всего: сюжета, смысла, содержания… Другая часть повторяла худшее в литературе римской времен упадка или в литературе раннего возрождения. Яркими образцами служат кумиры читателей, некто Бн и Пн (не хочу лишний раз повторять имена нечистой силы). У них, разумеется, ответов найти невозможно ни на какие вопросы, да и вопросы задавать не о чем.

Но если даже из-под асфальта прорастает трава, и на каменной гряде взрастают деревья, то в обществе лишь наполовину тоталитарном и деспотическом, хотя и растленном более, нежели при власти прежних тиранов, литература должна была прорасти – и она проросла!

Я познакомился, вероятно, лишь с небольшой ее частью, но надеясь, что почему-то заслужил внимание неба, верю, что не дает оно мне проходить мимо всего значительного в русской культуре, и из многих тысяч новых произведений удостаиваюсь я чести столкнуться с лучшими. Конечно, не только любовь меня интересует, а и другие чувства и идеи и другие литературные жанры, и я назову несколько имен авторов и произведений, но подробнее пишу о них в заметках, посвященных каждому произведению отдельно, здесь же ограничиваюсь некоторыми общими замечаниями – о смысле любви, о смысле литературы, о смысле труда редактора.

Два года назад вышли в свет повести Анастасии Поповой, в интернете разбросаны и ее стихи – и хотя прошло уже два года, но я их не забыл и не забуду и через двадцать лет, и обязательно о них напишу. В них есть все – и что такое любовь, и как горестно любить, и стоит ли и зачем жить на свете, высшая ли ценность – жизнь или есть нечто, во имя чего даже жизнью можно пожертвовать!?

В прошедшем году три ярких метеора прочертили небесный литературный свод: Рыжая Мэри Анны Бартовой, Осколки памяти Натальи Ефремовой и Обнаров Натальи Троицкой. Две из этих трех книг вызвали чуть ли не гнев людей знающих (пишу это без сарказма), во многом гнев справедливый – но, читатель, не бóльшую ли ярость вызывал Шостакович («сумбур вместо музыки»), Анна Ахматова, Зощенко и Платонов, Пастернак и Солженицын, Высоцкий? Не оглушительный ли провал сопровождал некоторые оперы Верди? Не смехом ли и молчанием была встречена живопись импрессионистов? Да и тысячи других произведений встречали противодействие и неприятие. Но ликование сопровождало Сальвадора Дали, художника, выпавшего за пределы мира – возможно, и его зрители выпали вместе с ним, потому и ликовали?! Глас народа – вовсе не глас божий, хотя и сказал это Пушкин, но он же сказал и другое, в стихотворении Поэту.

Поэт! не дорожи любовию народной.

Восторженных похвал пройдет минутный шум;

Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,

Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Ты царь: живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;

Всех строже оценить умеешь ты свой труд.

Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит

И плюет на алтарь, где твой огонь горит,

И в детской резвости колеблет твой треножник.

Рискуя обрубить смоковницу, на которую я взобрался, добавлю: не дорожи, Поэт, и мнением редактора, мнением профессионального критика, даже твоего собрата по ремеслу – собратья бывают особенно пристрастны и несправедливы, а даже если и справедливы, то … еще хуже!

«В день тридцатилетия личной жизни Вощеву дали расчет с небольшого механического завода, где он добывал средства для своего существования. В увольнительном документе ему написали, что он устраняется с производства вследствие роста слабосильности в нем и задумчивости среди общего темпа труда.

Вощев взял на квартире вещи в мешок и вышел наружу, чтобы на воздухе лучше понять свое будущее. Но воздух был пуст, неподвижные деревья бережно держали жару в листьях, и скучно лежала пыль на безлюдной дороге – в природе было такое положение.

……

Привыкнув к пустоте, надзиратель громко ссорился с женой, а женщина сидела у открытого окна с ребенком на коленях и отвечала мужу возгласами брани; сам же ребенок молча щипал оборку своей рубашки, понимая, но ничего не говоря.»

Особенно ужасно окончание второго абзаца, какой редактор его бы стерпел? Но, узнав, что это Андрей Платонов, мы замираем – гении неподсудны редакторам.

Впрочем, Платонов написал это в 30-м году, когда он еще не был гением, и вообще был никем, как и я сам. И многие из гениев в то время, когда мы с ними беседуем, или их поучаем, вычеркиваем у них слова, строки, абзацы, страницы и даже целые главы – еще никто (а то бы они нам показали!)

Что же делать редактору? Надо ли исправлять падежи и глаголы, склонения и спряжения, убирать лишние запятые, лишние слова, лишние страницы?

Дерзай, редактор! Но помни заповедь Гиппократа: Не навреди!

И другую: Врачу, исцелися сам!

Поэтому я и воюю: с теми, кого не люблю, ожесточенно, с теми, кого люблю – бережно. Поэтому я несправедлив – но всякая любовь несправедлива.

6.

Повесть Ефремовой наполнила меня нежностью, я словно бы прикоснулся к лирике Тургенева. Язык был сочный, свежий, точный, даже добавлю одно слово, отчасти смешное по отношению к писателю, но среди сегодняшнего языкового невежества и безграмотности уместное: Язык ее был грамотный!

И что же мне было к нему придираться? Я и не придирался. Не придирался и умница-корректор… правда, где он придирался, там, каюсь, я стоял на страже романа, в который влюбился. (Называю это произведение романом, потому что действие его обнимает десятилетний период жизни героев).

Какие-то слова, возможно, я в тексте исправил, а с автором вступил в разговор, надеясь, что женщина, наконец-то, приоткроет мне (и читателю) хоть краешек своей тайны.

Дело в том, что красота трагична. Трагична любовь. Красивая и умная женщина трагична уже безысходно. И только красота, любовь и дух возвышенности утишают трагедию и примиряют с жизнью.

После Толстого прошло полтора столетия. Моря горя излились на русский народ. То, что не могли еще понять они, благополучные, образо-ванные дворяне, жившие при расцвете культуры, суждено понять нам, новым наследникам классической литературы. И даже, может быть, загадку любви.

В этом романе главные герои красивы. (И даже второстепенные). Они любят, и юноша и девушка, и их любовь делает их несчастливыми. Но она же их и возвышает. Это не напыщенный Анатоль Курагин и не вздорная юная дворяночка Наташа, они образованны, а героиня пишет прекрасные стихи (во всяком случае, лучшие, чем писал граф Толстой, лишенный музыкальности). Это их первая любовь, и в ней участвует вся их личность, их детские грезы, их сны, ямочки на щеках, их чувство ритма, их плотская жажда, но и тот дух, который в прах, которым негодует Толстой, вдохнул Бог. И это Бог вдохновляет их любовь! Хотя, быть может, и дьявол любуется гордостью и страстностью юных сердец.

И вот я все дочитал. И так и остался в неведении, по-прежнему не знаю, почему и они и мы мучаем друг друга, то холодностью, то неверностью, то непониманием, то жаждой власти и обладания, то жаждой покорности и подчинения, то восстанием своенравия. Какое уж тут «Жены, повинуйтесь мужьям своим…»!

Но те, с кем мы сталкиваемся и разговариваем, принадлежат к почти противоположным типам. От одних мы учимся. От других увядаем (даже если они умнее самого беса). От третьих вдохновляемся.

«Осколки памяти» – роман-вдохновение. Это оазис в пустыне. Это источник в безводьи. Это запах душистого меда на городской улице.

7.

Роман «Обнаров» тоже посвящен преимущественно любви, но уже не только романтической, но всеобъемлющей, всем ее формам, видам, родам. Это уже чуть ли не гербарий, в котором содержатся (в живом виде) отношения полов в полноте их разнообразия, от совращения, разврата, цинизма, похоти, пошлости, подлости – до самопожертвования, нежности, страсти, верности, преданности – и, наконец, до само-отвержения. От удовольствия, наслаждения, счастья – до трагической безысходности. От рождения человека в результате любви – до смерти.

В нем проходят не только два центральных героя, но целая галерея персонажей, и каждый поучителен.

Только ясно видна особенность, разделяющая мужчин и женщин. Мужчины любят так, как описал это Толстой (как об этом говорит Мережковский), то есть «психофизиологически» (словцо Мережковского), или, прямо говоря, физиологически, или даже – телесно! Женщины любят – душевно! При этом – все и всякие, даже те, которые безумными взвинченными толпами устремляются к своим кумирам. К чему они стремятся? Что их влечет?

Они жаждут. И где они ищут утоления жажды? Взор свой они направляют к небу, к звездам, ибо великий трагический актер Обнаров (герой романа) – звезда первой величины. Это успешный, сильный, мужественный, красивый мужчина, герой в высоком смысле этого слова.

Вот, к примеру, «отрицательная» героиня, мотылек, летящий на яркий свет, Кира Войтенко:

– Едем? У меня на этой стороне неподалеку квартира матери, – небрежно произнес он. – Купим хорошего вина, фруктов. Я включу Фрэнка Синатру. У меня осталось много его виниловых пластинок. Ты исполнишь мне легкий стриптиз для начала. Затем я раздену тебя до конца. А там… Запретов нет. Едем?

Он протянул ей руку, точно приглашая следовать за собой. Кира гордо вскинула голову, точно празднуя победу. Он сорвал с нее плед, оттеснил к парапету.

– Да! Да, котик! Возьми меня! Возьми прямо здесь, сейчас! – шептала она и страстно целовала его. – Ты только мой. Мой… Мой…

Жестко, вульгарно, рывком он прижал ее к себе, прижал так сильно, что Кира вскрикнула.

– Нравится? – заботливо осведомился он.

Растерянная, Кира не нашлась, что ответить. Обнаров схватил ее за шею, сжал пальцы. Кира захрипела, судорожно рванулась, тщетно пытаясь освободиться.

– Душить меня не надо, девочка! Бесит! – сквозь зубы, пристально глядя в ее застывшие глаза, произнес он. – Дышать хочу, свободно. Поняла?!

Он внезапно разжал объятия, и, потеряв равновесие, Кира упала на асфальт.

Удивительно ли, но мне, читателю, ее жалко. В ней немало эгоизма, встречается даже подлость, и все же Автор не написала ее портрет так, чтобы вызвать в нас отвращение. Нет, в нас – осуждение, смешанное с жалостью.

А «герой-любовник»? Увы, симпатии в этой сцене я к нему не испытываю. И даже неважно, скупилась ли женщина-автор на симпатии мужчине и неосуждение женщине, но есть то, что есть, что выше желания автора, и что удивительно правильно. Да, вот, кстати, одно из важнейших отличий гениального автора от посредственного: гений не сочиняет, не конструирует, он словно творит из своего (или небесного) Духа.

Он, как Демиург, вдыхает в мертвую плоть живой дух.

Привожу пример совсем уж отрицательный.

В его кресле, положив ногу на ногу, сидела абсолютно нагая девица. Туфли на высокой шпильке, блестящие подвески на шее и такие же серьги – вот, пожалуй, и все, что прикрывало ее наготу.

– Ну, что, красавчик, иди ко мне. … Я жаркая. Я страстная. Я вся твоя!

Резко, с шумом, ногой он распахнул дверь гримерки, подхватил вещи девицы, швырнул их в коридор, едва сдерживаясь, сказал:

– Убирайтесь! Не медля!

– А джентльмены так не поступают… Я пришла, потому что люблю тебя. Давно люблю! Ты же такой одинокий, Костик, такой несчастный. Только представь, как нам будет хорошо! Ну посмотри на меня! Посмотри же! – она шла к нему с явным намерением обнять.

– Я сказал, вон убирайтесь! – рявкнул Обнаров.

Стоя на пороге гримерки, он придерживал рукой норовившую захлопнуться дверь.

Что их влечет? Похоть? То же самое, что наших кумиров (и моих) Александра Блока и Александра Грина влекло в Публичный дом в дореволюционном Петрограде? НЕТ!

Женщина выше мужчины даже в падении. Да и падение ли это?

Я был знаком с «печковистками», когда уже они были, конечно, бабушками. И это были образованные, утонченные дамы с седыми буклями. Но за сорок лет до того они ночевали в огороде среди грядок у деревенского дома Печковского, в ожидании, когда он утром выйдет из дома. И с воплями ринулись они к своему кумиру, и разорвали на полосы его рубашку, уже в беспамятстве.

Явление это существует давно, существует везде. Я его не понимаю. Но я его не осуждаю. Мне гораздо противнее другое, и теперь придется привести обширную цитату:

Бросив сумки на тротуар, она носовым платком стала стирать грязь с одежды.

– Будь ты проклят, гадина! Чтоб у тебя не встало ничего и никогда! – зло, сквозь слезы бубнила она, стирая то грязь с дубленки, то слезы со щек.

– О-го! Ты кого это так?

Тая, легкая, изящная, выпорхнула из новенького «Ниссана» и подбежала к подруге.

– Привет!

– Здравствуй… – нехотя отозвалась Беспалова и, бросив бесполезный грязный носовой платок на дорогу, жалобно всхлипнула. – Вот сука! Кобель чертов!

Она прикрыла глаза ладошкой, силясь не расплакаться.

– Перестань, Оленька. Ну, бывает. Если не страшно, садись, я тебя домой отвезу. Я же наконец права получила!

– Очень за тебя рада, – хмуро пробубнила Ольга и, продолжая отпускать ругательства, стала подбирать лежащие на тротуаре пакеты.

Тая деятельно помогала, потом услужливо открыла дверцу, разместила покупки, усадила подругу на переднее сиденье и села за руль.

Резво, под неодобрительный гул клаксонов они влились в поток.

– Нет, гадина! Просто гадина! Никогда не прощу!

– Перестань, Оль. Посмотри, движение какое! Этот водила просто замотался. Водители маршруток вообще ничего, кроме своего графика, не видят.

– Тай, да какого «водилу»?! Не до водилы мне! Не сахарная, не растаю. Я козла своего... Понимаешь? Я козла своего сейчас видела!

– Сережу?

– Падаль! Стоит на светофоре и «соску», белобрысую, за сиськи лапает. А та млеет, б..дь! Это он так в Дмитрове на съемках. Представляешь?! Баб, гаденыш, снимает!

Но я и в этих «сосок» не брошу камень. В отличие от Христа я скажу так: «Кто из нас, даже безгрешных, осудил сначала братьев наших, пусть первый бросит камень в сестер!»

Итак, бывших «печковисток» я встретил в театре, это были весьма респектабельные дамы. Встречал я и мужчин, снимавших на панели «сосок», но уже не в театре, а в пивной, где они просили «на опохмел». Судьбы вознаграждают иногда по заслугам.

Но далеко ушел я в сторону от той любви, относительно которой не возникает ни сомнений ни споров. Но еще раз подчеркиваю: И ЛЮБОВЬ, и жертва, и подвиг, и талант в этом романе существуют не в виде рисунка, а в сгущенном пространстве полного бытия, где есть все. И кажется, что если по странице провести ножом, пойдет кровь.

8.

Что для Толстого любовь чуть ли не мерзость, и что женщину он презирал или ненавидел, хотя и хвастался Вернадскому своими победами, очевидно, но надо припомнить не два его знаменитых романа, а повести «Крейцерова соната» и «Отец Сергий».

В последней повести Толстой осуждает грех. Кто же грешен? Конечно, женщина! Кто же свят? Конечно, мужчина!

Да и в Анне Карениной это так же. А что шестнадцатилетнюю Анну родители ДЛЯ СВОЕЙ ПОЛЬЗЫ выдали замуж за пятидесятилетнего, не спрашивая ее, это не грех, ибо «Дети, будьте послушны родителям вашим во всем…», следовательно, это добродетель.

Правда, в «Воскресении» Толстой попытался обрушиться с упреками на мужчину, но талант ему уже изменил, упреки оказались слабыми, как и сам роман.

А каковы другие?

Разные. Я уже говорил о том, что отношение к любви и к женщине у Пушкина и Тургенева безукоризненно (в их творчестве), как и в большинстве произведений русской классики.

Но вот наступило время «свободы», разнузданные девяностые годы, пришла и новая литература. В ней тоже не все одинаково, и все же девальвация чувства несомненна, не только любви.

Все добродетели поставлены под сомнение, но любовь в особенности. Когда-то, на заре «свободы», смех вызвало заявление одной дамы, что в Советском Союзе не было секса. Смеялись все, особенно интеллигенция.

Но самое удивительное состоит в том, что это правда, не было секса в СССР, но его не было и в США. И нигде в мире. И во все времена. Было все, что угодно, но не секс.

Были похоть, блуд, разврат, Содом и Гоморра (которые, кстати, перестали быть, когда появился секс), была страсть, вожделение, была и любовь. Но тех особенных отношений с женщиной, о которых говорила в начале двадцатых годов коммунистическая Коллонтай, что «это» должно быть так же просто, как выпить стакан воды – таких отношений не было. Возможно, так подчас чувствовала «девушка с панели», но так не чувствовал, в этом случае, мужчина, потому что он испытывал по крайней мере смущение.

И только в начале девяностых, когда произошла «сексуальная революция», наступил секс. Пришло время и «сексуальной» литературы.

А так как я редактор, то мне пришлось читать такую литературу.

Что лежит в основе сюжета?

Герою что-нибудь наскучило, чего-то захотелось, например, «любви». Где ее «дают»? Разумеется, на улице, на панели. И он туда отправляется. А дальше действие в разных повествованиях разнится, в зависимости от фантазии автора, но общим остается одно: завязка, происхождение.

И вот здесь я увидел ПРОПАСТЬ, разделяющую мужчину и женщину.

И тот и другая иногда нуждаются в любви, и за ней куда-нибудь отправляются. Женщина отправляется в ТЕАТР, хотя бы и обнаженная, к Кумиру, которого она обожает, к своей небесной мечте. Мужчина отправляется на улицу, на панель, или в ресторан, или в какое-нибудь место еще похуже, к женщине, которую он презирает.

Женщина готова отдаться своему кумиру бескорыстно, Мужчина ее покупает, или спаивает, или подсыпает в бокал с шампанским порошок, как омерзительный Никитос Сазонов.

Ну, а каков Сергей Беспалов? Каков и сам Обнаров?

Впрочем, хватит негодования. «Судьба Обнарова хранила», именно поэтому она протащила его почти сквозь все круги ада, чтобы выделать из него человека.

И роман, по-видимому, прежде всего об этом. Хотя и о многом другом, и о несчастной (или преступной?) России тоже.

9.

Из чего состоит художественное произведение (даже если его части отдельно уже не существуют, как не существует водород в воде)?

Во-первых, ЯЗЫК.

Во-вторых, повествование (сюжет и фабула, содержание, конфликт, герои и те чувства и идеи, которые держат их в пространстве романа).

В-третьих… нечто еще, для чего, может быть, я и не найду термина, но без чего произведение несостоятельно, даже если оно написано совершенным языком.

Теперь, чувствую, мне нужно будет взять небольшой отпуск у читателя, дабы осмыслить то, что собираюсь ему объяснять далее. Дабы отчасти оправдать и присутствие редактора, и иногда найти в нем пользу.

Начну я со строк Лермонтова, с его "Журналист, читатель и писатель":

И я скажу – нужна отвага,

Чтобы открыть... хоть ваш журнал

(Он мне уж руки обломал):

Во-первых, серая бумага,

Она, быть может, и чиста;

Да как-то страшно без перчаток...

Читаешь – сотни опечаток!

Стихи – такая пустота;

Слова без смысла, чувства нету,

Натянут каждый оборот;

Притом – сказать ли по секрету?

И в рифмах часто недочёт.

Возьмёшь ли прозу? Перевод.

……

Когда же на Руси бесплодной,

Расставшись с ложной мишурой,

Мысль обретёт язык простой

И страсти голос благородный?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ЛЮБОВЬ.

1.

23 января 2013 г.,среда. Думал я, что наконец-то перейду к исследованию взаимоотношений Редактора и Писателя, подлинных взаимоотношений, когда словно встречаются мужское и женское начало, грубое мужское и нежное женское, «нож, резец, молот» – и «текст» – неважно, мужчина ли этот текст создал, груб ли он как Толстой или утончен как Оскар Уайльд: перед Редактором все равны, всех он одинаково стремится подчинить своей воле, исправить, очистить, преобразить, «обладать», сделать своим.

И вот я думаю, что хотя я и редактор, но во мне преобладает нечто женское или женственное, поэтому, может быть, я так оттягиваю решительное объяснение Редактора и Писателя, как и женщина оттягивает объяснения с мужчиной или стремится к тому, чтобы даже после объяснений их отношения были подернуты хотя бы некоторой дымкой неясности.

Так что, читатель, потерпи, снова я вернусь к своей излюбленной теме любви.

Удивительно, что хотя и говорится в известной песне, что «о любви не говорят, о ней все сказано, сердце, мол, о ней молчать обязано», и многие девушки так и думают, но вот уже две с лишним тысячи лет бесчисленное количество поэтов и писателей, мужчин и женщин, и даже религиозных проповедников, говорят о любви и наговориться не могут.

2.

Говорит о любви и Толстой, но, скорее, не рассуждая, не философствуя, а изображая. В этом отношении он похож на своих героинь, которые или считают, что «о любви не говорят», или им нечего о ней сказать.

Снова даю слово Мережковскому.

Пушкинская Татьяна слушает сказки няни, размышляет над простодушным Мартыном Задекою и над чувствительным Мармонтелем. Нам ясно, как Дарвин и Молешотт подействовали на Базарова, как он должен относиться к Пушкину или Сикстинской Мадонне. Нам хорошо известны книги, изображающие любовную страсть, которые прочла madame Bovary, и как именно повлияли они на зарождение и развитие ее собственной страсти. Но тщетно старались бы мы угадать, кто больше нравится Анне Карениной – Лермонтов или Пушкин, Тютчев или Баратынский. Ей, впрочем, не до книг. Кажется, что эти глаза, которые так умеют плакать и смеяться, блистать любовью и ненавистью, вовсе не умеют читать и смотреть на произведения искусства.

А ведь в действительности душа современного человека не только в отвлеченных мыслях, но и в самых жизненных чувствах своих состоит из бесчисленных влияний, наслоений, наваждений прошлых веков и культур. Кто из нас не живет двумя жизнями – действительною и отраженною? Исследователь души современных людей не может безнаказанно пренебрегать этою связью двух жизней. Л. Толстой пренебрег ею: никто из художников так не вылущивает, не обнажает внутреннего животно-стихийного, «душевного» человеческого ядра из внешней культурно-исторической скорлупы, как он. Все надстроенное человеком над природою, все культурное – для него только условное, только искусственное и, следовательно, лживое, нелюбопытное, незначительное. С легким сердцем проходит он мимо, торопясь из этого воздуха, кажущегося ему зараженным, испорченным человеческими дыханиями, на свежий воздух всего стихийно-животного, естественного, как предмета, единственно достойного художественного изображения, как вечной правды и природы.

В этом отношении Толстой, как ни странно, сближается с вульгарными писателями – как почти со всей толщей современной «попсы» в шоу-бизнесе и в бизнес-литературе (авторы нашего издательства в этом отношении преимущественно счастливое исключение), так и, например, с Фаддеем Булгариным, романы которого он ценил и высоко ставил.

Мне кажется, что Толстой думал, что земная правда человека – это животная правда. Ей он пытался противопоставить небесную правду, и любви мужчины и женщины противопоставить любовь новозаветную, про-поведанную евангелистом Иоанном и апостолом Павлом.

Он думал, что в любви, связанной с полом, не может быть ничего кроме греха и блуда, и даже в семейной жизни грех, хотя и смягченный, а уж в «преступной страсти» один только блуд.

Да и в самом деле, разве не показывает и жизнь и литература, сколь многое ужасное связано с любовью – и страдания от «не любит», и измены, и коварство, и зависть, и ревность, и ненависть! С одной стороны завистливый ненавидящий Яго, с другой – не менее ужасный любящий Отелло (я бы воскликнул: Боже, избавь нас от такой любви!!)

Как часто любовь мужчины и женщины пронизана ненавистью и жестокостью и почти неотличима от них! Упоминал уже я о Лесковской «Леди Макбет…», надо еще остановиться и перечесть рассказы Салтыкова-Щедрина или Тургеневские «Живые мощи»…

И я сейчас перечитываю сначала Тургенева. И слезы, признаться, выступают на глазах.

Я приблизился – и остолбенел от удивления. Передо мною лежало живое человеческое существо, но что это было такое?

Голова совершенно высохшая, одноцветная, бронзовая – ни дать ни взять икона старинного письма; нос узкий, как лезвие ножа; губ почти не видать – только зубы белеют и глаза, да из-под платка выбиваются на лоб жидкие пряди желтых волос. У подбородка, на складке одеяла, движутся, медленно перебирая пальцами, как палочками, две крошечных руки тоже бронзового цвета. Я вглядываюсь попристальнее: лицо не только не безобразное, даже красивое, – но страшное, необычайное. И тем страшнее кажется мне это лицо, что по нем, по металлическим его щекам, я вижу – силится… силится и не может расплыться улыбка.

– Вы меня не узнаете, барин? – прошептал опять голос; он словно испарялся из едва шевелившихся губ. – Да и где узнать! Я Лукерья… Помните, что хороводы у матушки у вашей в Спасском водила… помните, я еще запевалой была?

...................

– А то я молитвы читаю, – продолжала, отдохнув немного, Лукерья. – Только немного я знаю их, этих самых молитв. Да и на что я стану господу Богу наскучать? О чем я его просить могу? Он лучше меня знает, чего мне надобно. Послал он мне крест – значит, меня он любит. Так нам велено это понимать.

...................

В тот же день, прежде чем отправиться на охоту, был у меня разговор о Лукерье с хуторским десятским. Я узнал от него, что ее в деревне прозывали «Живые мощи», что, впрочем, от нее никакого не видать беспокойства; ни ропота от нее не слыхать, ни жалоб. «Сама ничего не требует, а напротив – за все благодарна; тихоня, как есть тихоня, так сказать надо. Богом убитая, – так заключил десятский, – стало быть, за грехи; но мы в это не входим. А чтобы, например, осуждать ее – нет, мы ее не осуждаем. Пущай ее!»

Тоже ведь, можно подумать, рассказ о любви. Если это о любви Бога к человеку, то избавь нас, Боже, и от такой любви!!

Итак, если в жизни не всегда отделима любовь от ненависти, то в литературе тем более, и не всегда ясно, о какой любви идет речь, ибо реальное чувственное переживание связано и с многообразной любовью между мужчиной и женщиной, и с непостижимыми отношениями между людьми, и с любовью человека к Богу, и с нашим восприятием действительной или мнимой любви к нам нашего Бога. Да и сверх перечисленного океан любви-ненависти…

Начал перечитывать Житие сурового Аввакума, неистового ревнителя за старую веру, и житие его духовной дочери боярыни Морозовой, и голова моя пошла кругом.

Я-то думал, что это только у большевиков, «все для человека, все во имя человека», и во имя этого человека сотни расстрелянных выдающихся поэтов и писателей, философов и ученых, среди которых Николай Гумилев и Павел Флоренский; миллионы расстрелянных всех состояний и званий уже после Гражданской войны, так что даже на одной Левашовской пустоши около ста тысяч, и среди них дед моей самой верной ученицы; миллионы умерших от голода из крестьянского костяка, основания не только народа русского, но и самобытной русской крестьянской культуры; и десятки миллионов убитых, умерших в плену, умерших в наших лагерях и тюрьмах, умерших от голода – во время Мировой войны – и все это последствия не любви, а злобы, ненависти, невежества, тирании, следствия еще того, что низшая часть народа захватила власть над целым народом и правила им так, как даже телегой не правит пьяный дурной мужик – но нет, и в эпоху, когда уже словно бы Спаситель спас Своею жертвой человека, и оставил ему словно бы завет любви, во имя этой любви и царствия Божия громоздились горы погубленных и проливались моря крови и слез.

Начинается Житие со слов о любви «…не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык, виршами философскими не обык речи красить, понеже не словес красных бог слушает, но дел наших хощет. И Павел пишет: "аще языки человеческими глаголю и ангельскими, любви же не имам, – ничто же есмь"»

Помимо распри религиозной и церковной, пронизывают повествование рассказы о мучениях, которым подвергался и сам Аввакум, и сподвижники его, и которые завершились, как известно, сожжением его с товарищами в 1682 году в Пустозерске в деревянном срубе. (Так что не одна Инквизиция жгла, но и наши православные!)

Вот только малая часть тех гонений:

У вдовы начальник отнял дочерь, и аз молих его, да же сиротину возвратит к матери, и он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю, и у церкви, пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз лежа мертв полчаса и больши, и паки оживе божиим мановением. И он, устрашася, отступился мне девицы. Потом научил ево дьявол: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву говорю в то время.

Таже ин начальник, во ино время, на мя рассвирепел, – прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки со двемя малыми пищальми и, близ меня быв, запалил из пистоли, и божиею волею на полке порох пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю и из другия паки запалил так же, – и та пищаль не стрелила. Аз же прилежно, идучи, молюсь богу, единою рукою осенил ево и поклонился ему. Он меня лает, а ему рекл: "благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!" Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всего ограбя, и на дорогу хлеба не дал.

-------------

…дьявол научил попов, и мужиков, и баб, – пришли к патриархову приказу, где я дела духовныя делал, и, вытаща меня из приказа собранием, – человек с тысящу и с полторы их было, – среди улицы били батожьем и топтали; и бабы были с рычагами. Грех ради моих, замертва убили и бросили под избной угол.

………

…Неронов мне приказал церковь, а сам един скрылся в Чюдов, – седмицу в полатке молился. И там ему от образа глас бысть во время молитвы: "время приспе страдания, подобает вам неослабно страдати!" Он же мне плачючи сказал; таже коломенскому епископу Павлу, его же Никон напоследок огнем сжег в новгороцких пределех;…

….

Посем привезли в Брацкой острог и в тюрьму кинули, соломки дали. И сидел до Филиппова поста в студеной башне; там зима в те поры живет, да бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет, Мышей много было, я их скуфьею бил, – и батожка не дадут дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила.

….

В те же поры и сынов моих родных двоих, Ивана и Прокопья, велено ж повесить; да оне, бедные, оплошали и не догадались венцов победных ухватити: испужався смерти, повинились. Так их и с матерью троих в землю живых закопали.

Это – повествование о великой верности ИДЕЕ, которая овладевает человеком, становится его полнотой бытия, его сутью, смыслом его жизни, его главной любовью (так говорю, потому что такова и есть любовь, к кому бы то она ни была, и к чему бы то она ни была, то ли это страстная преданность религиозной идее, то ли учению о спасении и перемене мира, вере ли Кампанеллы в казарму-коммуну, вере ли революционеров начала двадцатого столетия в лучшее будущее всего человечества. Преданность науке, для которой, как Гипатия Александрийская или Джордано, или русские генетики, можно пожертвовать жизнью. Преданность театру, собирательству книг, картин, других духовных ценностей. Преданность литературе или живописи… И всегда эта преданность и эта страсть требуют у человека жертвы, нередко всей его жизни.)

Как мы видим, любовь не только услаждает, но и мучает. Требует жертв.

Но она еще и ревнива. Она стремится быть единственной владелицей того, кто ей покорился. Она не терпит соперников или соперниц.

А еще сказать ли тебе, старец, повесть? Блазновато, кажется, – да было так. В Тобольске была у меня девица, Анною звали, дочь моя духовная, гораздо о правиле прилежала о церковном и о келейном и вся мира сего красоту вознебрегла. Позавиде диявол добродетели ея, наведе ей печаль о первом хозяине своем Елизаре, у него же взросла, привезена из полону из кумыков. Чистотою девство соблюла, и, егда исполнилася плодов благих, дьявол окрал: захотела от меня отыти и за первова хозяина замуж пойти, и плакать стала всегда. Господь же пустил на нея беса, смиряя ея, понеже и меня не стала слушать ни в чем и о поклонех не стала радеть. ….

Егда меня сослали из Тобольска, и я оставил ея у сына духовнаго тут. Хотела пострищися, а дьявол опять сделал по-своему: пошла за Елизара замуж и деток прижила. И по осьми летех услышала, что я еду назад, отпросилася у мужа и постриглася. А как замужем была, по временам бог наказывал, – бес мучил ея. Егда ж аз в Тоболеск приехал, за месяц до меня постриглася и принесла ко мне два детища и, положа предо мною робятишок, плакала и рыдала, кающеся, бесстыдно порицая себя. Аз же, пред человеки смиряя ея, многажды на нея кричал; она же прощается в преступлении своем, каяся пред всеми. И егда гораздо ея утрудил, тогда совершенно простил.

… Имя ея во иноцех Агафья.

Господи, да что же это такое?! Да почему же нельзя любить по земному (а, может быть, именно эта земная любовь и есть подлинно небесная?!), а непременно надо отдать требовательному суровому Богу всю свою жизнь, все свои чувства, страсти, мечты и упования? Или этот небесный жених ревнив без меры, слишком себялюбив, не жалеет нас, не способен дать нам счастье в земной жизни, и во имя своего небесного царства требует от нас «жить аки умереть»?!

Егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу … повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач, сам разболелся, внутрь жгом огнем блудным, и горько мне бысть в той час: зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя, и держал, дондеже во мне угасло злое разжение, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен. Время же, яко полнощи, и пришед во свою избу, плакався пред образом господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, да же отлучит мя бог от детей духовных, понеже бремя тяжко, неудобь носимо.

Да, вот где ревность, всем ревностям ревность! Что там измены ветреных девиц, что там измены неверных мужей!

Истинный «треугольник» – это мужчина, женщина и Создатель, более ревнивый, чем мы оба.

Читаю Толстовского Отца Сергия, и думаю – с кого это списано?

Так ведь это и есть Аввакумовы мучения!

Но не жаль мне Аввакума, и когда его били, и когда в яму на чепь посадили, и когда в ссылку в Сибирь сослали, и когда сожгли. Но не смею сказать, что надо было ему отступиться от своей веры и своего Бога. И все таки мне его не жаль, мужчине и положено страдать за свои убеждения или за свою Родину, в его мучениях дано ему великое утешение: женская любовь, сочувствие, сострадание.

Но жаль мне женщину, у которой сжигаемый своею страстью мужчина отнимает ее главное достояние – ее ЛЮБОВЬ.

Читал ли ты, читатель, повесть о страданиях боярыни Морозовой, великой страстотерпицы? «Нет повести печальнее на свете…»

Вот отрывок из письма боярыне протопопа Аввакума.

….слезы от очей твоих, яко бисирие драгое, исхождаху, из глубины сердца твоего воздыхания утробу твою терзаху, яко облацы воздух возмущаху. Глаголы же уст твоих, яко камение драгое, удивительны пред Богом и человеки бываху. Персты жерук твоих тонкостны и действенны….

…. Очи же твои молненосны держастася от суеты мира, токмо на нищих и убогих призирают. Нози же твои дивно ступание имеют. До полунощи с Анною домочадицею своею, тайно бродишь по темницам и по богодельням, милостыню от дому своего нося, деньги и ризы, и потребная комуждо неимущему довольно: овому рубль, а иному и десять, a инде 50 рублев и мешок сотенной. Напоследок же сына своего Ивана в жертву принесе Богу, православия ради, еже есть скончался скоро отрок от великия печали, егда отступники с тобою разлучили; ты же, ни мало от подвига не усумневся, наипаче простирашеса к обличению врагов креста Христова и раззорителей догматов святыя церкви. Они же тя, яко зверие дивии, терзаху на пытке: руце твои и плоть рваху, и сестру твою княгиню Урусову, Евдокию Прокопьевну, мучили на пытке; и Марью Герасимовну Акинфия Ивановича Данилова жену, с вами же пытали и кнутом били.

….. О светила великая, солнце и луна Русския земли, Феодосия и Евдокея! И чада ваши яко звезды сияющия перед Господом Богом! О две зари освещающия весь мир на поднебесней! Во истинну красота есте церкви и сияние присносущныя славы Господни. По благодати вы забрала церковныя и стражи дома Господня.

Как же окончила дни свои милосердная, красотою и стойкостью несравненная, гордость земли русской? Символ и образ для подражания…

«Раб Христов! – взывала замученная голодом боярыня к сторожившему ее стрельцу. – Есть ли у тебе отец и мати в живых или преставилися? И убо аще живы, помолимся о них и о тебе; аще ж умроша – помянем их. Умилосердися, раб Христов! Зело изнемогох от глада и алчу ясти, помилуй мя, даждь ми колачика». И когда тот отказал («Ни, госпоже, боюся»), она из ямы просила у него хотя бы хлебца, хотя бы «мало сухариков», хотя бы яблоко или огурчик – и все напрасно.

Уже умирая, боярыня обратилась к стражнику с последней просьбой:

«Мать у тебя есть? Женщина же родила тебя, и ради этого молю – побойся Бога: я женщина, и надо мне сорочку постирать. А ты видишь, самой мне это сделать невозможно, на цепи я, и слуг при мне нет. Сходи на реку и постирай мою сорочку. Призывает меня Господь, и неподобно мне... в нечистой одежде лежать в недрах матери земли».

Бросила боярыня стрельцу сорочку. Он спрятал ее под полой и, глотая слезы, пошел стирать к Протве...

Как же окончила дни свои милосердная, красотою и стойкостью несравненная, гордость земли русской? Символ и образ для подражания…

Первой 11 сентября скончалась княгиня Урусова, за ней 1 ноября умерла от истощения Морозова. Дольше всех, еще целый месяц, мучалась Мария Данилова.

Но иная правда глаза колет. Восхищаюсь я Аввакумом, со стыдом сознаю, что до его крепости и верности долгу мне даже на тысячную долю не подняться – но не могу попенять его суровости. Безжалостный к себе, был он безжалостен и к дочерям своим духовным.

Как сурово попрекал он боярыню за ее маленькие человеческие слабости!

…и ты, бытто патриарх, указываешь мне, как вас, детей духовных, управляти ко царству небесному. Ох, увы, горе! бедная, бедная моя духовная власть! Уж мне баба указывает, как мне пасти Христово стадо! Сама вся в грязи, а иных очищает; сама слепа, а зрячим путь указывает! Образумься! Веть ты не ведаешь, что клусишь!

…..

Дочь ты мне духовная – не уйдешь у меня ни на небо, ни в бездну. Тяжело тебе от меня будет. Да уж приходит к тому. Чем боло плакать, что нас не слушала, делала по своему хотению – и привел боло диявол на совершенное падение. Да еще надежа моя, упование мое, пресвятая богородица заступила от диявольскаго осквернения и не дала дияволу осквернить душу мою бедную, но союз той злый расторгла и разлучила вас, окаянных, к богу и человеком поганую вашу любовь разорвала, да в совершенное осквернение не впадете! Глупая, безумная, безобразная, выколи глазища те свои челноком, что и Мастридия. Оно лутче со единем оком внити в живот, нежели две оце имуще ввержену быти в геену. Да не носи себе треухов тех, сделай шапку, чтоб и рожу ту всю закрыла, а то беда на меня твои треухи те.

Ну, дружец мой, не сердитуй жо! Правду тебе говорю. Кто ково любит, тот о том печется и о нем промышляет пред богом и человеки.

Любовь к женщине. Любовь к Богу (Идее), любовь к человеку. Запутался уже я в этих Любовях, а когда читаю, как человек отвечает на любовь к нему, руки опускаются и жить более не хочется.

И тут-то уместно вспомнить слова Аввакума, удивительно оправдавшего своих гонителей, даже когда они его истязали.

«Да и ныне оне не лихи до меня; дьявол лих до меня, а человеки все до меня добры.»

3.

Если не все содержание жизни в любви, в противоборстве любви и ненависти, различных Любовей между собою, и опалении их ревностью, то уж, кажется, в литературе другого столь существенного нет.

Социалистическая проза и поэзия словно бы выставили другую тему: Революция, безустанная борьба за нее и за ее безумные в большинстве своем идеалы – но как присмотришься: нет, и там Аввакум обличает слабых в уклонении, и там тяжба между приверженностью революционному делу без остатка, и там ревность за это дело распаляется, и героиня Лавренева стреляет своему возлюбленному прямо в сердце, чтобы он не вставал у нее на ее пути к ее коммунистическому Христу.

А в иных сочинениях и того хуже: двое на стройке, двое на партсобрании. И если они говорят о любви, то завуалированно: он клянется вместе с нею план перевыполнить (то есть объясняется ей в любви), а она обещает его перевыполнить и сверх того, то есть говорит, что любит его еще сильнее. Так и Аввакум, встретившись с боярыней после сибирской ссылки, сидел с нею в сараюшке и они глядели друг на друга и не могли наговориться, говорили, конечно, только о вере и Боге, и на Аввакума я не смею даже тень тени бросить! Но прекрасная женщина боярыня, которой он сам же советовал лучше глаза выколоть, нежели на кого еще посмотреть, кроме «жениха небесного», которую обличал он и в страстях и в грехах – неужто она смотрела только на небо, не опуская глаза долу? Нет, она не всегда была с херувимами, оттого мы ее и любим сильнее, а я желаю ей утешения, хотя бы и после смерти, и жалею, что не я был тот стражник, у которого она молила о кусочке хлеба. Пусть бы и меня уморили, а я бы ее пожалел!

Любовь – это тот Млечный путь, который пролегает сквозь небо христианства, но постоянно закрывается облаками и тучами.

В чем логика, эсхатология и онтология Нового Завета?

Логика нам понятна (или понятно непонятна), эсхатология – в обетовании Воскресения и царствия Божия, а онтология – в ветхозаветном мифе о согрешении Адама. «Человечество в человеке Адаме пало, а в Богочеловеке Христе преодолело падение, искупив грех Его жертвой». В чем же было падение? Вот тут богословие и само христианское учение путано и противоречиво. Якобы падение в ослушании запрета не брать с древа познания добра и зла.

И тогда бы главной добродетелью было бы – послушание.

Но нет, сквозь всю теорию и практику проходит главное – не прикасаться к женщине, проходит мысль о мерзости женской плоти, а главной добродетелью оказывается борьба с женским соблазном, тут и Аввакум жжет себе руку, и отец Сергий у Толстого, и главные христианские святые – либо раскаявшиеся блудницы вроде Марии Магдалины и Марии Египетской, либо устоявшие от соблазна Святой Себастьян и Блаженный Иероним.

Все остальное – так, мелкие грехи или мелкие добродетели. Бог должен быть единственной целью любящего, взгляд в сторону – огненная геенна.

Но ведь искушений и уклонений – множество! Тут и культура, и наука, и философия, и сама жизнь – так со всеми ими и боролась церковь, пока сама не погрязла в мире и в мирском. И Аввакума били смертным боем в частности за то, что он изломал гусли и разорвал одежды у скоморохов и даже их медведя ушиб – не должно быть никакой радости у человека кроме Бога! Так думает и Толстой, и его публицистика и издевательства над культурой (и литературой) в последнее десятилетие его жизни именно в этом. Отличие только в том, что Аввакум сам укоренен в культуре и философии, и никониан побивает Дионисием Ареопагитом (христианским греческим философом), а Толстой и с героев своих совлек кожу культуры, и с себя. Его герой – голый, словно только что с гончарного круга, и не было двух тысячелетий страстей и борений.

В этом его главное отличие от нехристианской русской литературы девятнадцатого века, и в связи с этим находится призвание нарождающейся новой литературы – воскресить человека в его полноте! Прежде всего, разумеется, в его полноте культурно-исторической!

Следовательно, сколько бы тем ни стояло перед мысленным взором автора, но он должен видеть своего главного героя «одетым»! Во-первых, в ЯЗЫК. Во-вторых – в ИСТОРИЮ. (Правда, они неотделимы).

И закончу я свои рассуждения о любви, прежде чем погрузиться в язык и форму, в историю, философию (и математику), прекрасным стихотворением Натальи Ефремовой, роман которой «Осколки памяти» (вместе с романом Натальи Троицкой «Обнаров») и вдохновил меня на очерки об отношениях редактора и писателя.

А во мне умирал лирик,

Криком жалобным рвал душу,

Рифмовал слабый стон в мире,

Где он, в сущности, был не нужен.

Вам, служители уравнений,

Предстоит прозябать столетья.

А во мне догорал гений

Краснословья и речецветья.

Математики рек лунных,

Вам бы взять доказать совесть.

А во мне, оборвав струны,

Угасал мой живой голос.

Наверх...

СРЕДНИЙ РЕЙТИНГ:
9,1

На портале принята 12-балльная шкала рейтингов, которая помогает максимально точно отразитьвпечатление от прочитанной книги.Выставляя рейтинг, руководствуйтесь следующим соответ- ствием между качественной оценкой ичислом.

Понравилось? Поделись ссылкой!
/upload/image/_795264.png
Записки редактора. Призвание литературы - Литературный портал Написано пером.
Вы должны войти на сайт, чтобы иметь возможность комментировать и оценивать материалы.
Снова порадовалась, что у меня есть эта книга на бумаге. Поддержу отзыв valkirija, поскольку свой уже писала к электронной версии "Призвания литературы". И соглашусь с Еленой: "Мало кто может так неравнодушно относиться к жизни, как автор". Верно! В настоящий момент книгу у меня забрали читать, уже далеко не в первый раз. И спрашивают о ней, и обсуждают. К слову, читают учителя русского и литературы. Поэтому и от них я передаю автору огромное спасибо!
14.03.2015 23:03 Filosof
Я уже писал, защищая право Ларисы ругать и тех, кто претендует казаться умником, но или я не умею писать на этой доске, или я не такой умник, как обо мне думают некоторые, строки мои куда-то пропали. Спасибо вам всем, я чуть не заплакал, значит, стоит писать дальше. Но писать стоит всем, даже тем, кто пишет еще хуже Толстого (?), читая каждого, я почерпаю многое и счастлив, что авторы пишут и спорят и даже читают! Философ-редактор
30.01.2015 07:01 Елена
Эта книга, как и все произведения В.И.Чернышёва, заставляет прежде всего думать и чувствовать всех, кто это умеет - мужчин и женщин. И не имеет особого значения её жанр. Мало кто может так неравнодушно относиться к жизни, как автор. Создаётся ощущение чего-то живого и настоящего.
05.12.2014 23:12 визитёр
Жаль нет подходящей рубрики для споров, где в обязательном порядке могли бы появляться все написавшие отзывы. Приходиться засорять здесь, потому что в личные сообщения нет смысла, коли зашёл спор. Вы Лариса не умеете читать между строк. Я говорил условностями и главное, что следовало понять - творческие интересы и личные предпочтения, что нравится, а что нет, вещи очень разные. И можно любить один жанр, а писать во всех, как и наоборот!
05.12.2014 22:12 Ninash
Не могу сказать, что со всем согласна, но было интересно. Спасибо!
05.12.2014 22:12 Larisa 77
Ну свалили всё в кучу,меня упрекнули в том,что мне абсолютно не соответствует, причём, тут палачи,маньяки, Чикатило,вместо обсуждения книг,скатились до дрязг,прекратите уже!
05.12.2014 20:12 valkirija
Очень дельная и полезная книга. Мне понравилось. Всего в меру, все на месте, и тон нормальный, а не менторский. Спасибо!
05.12.2014 19:12 визитёр
Ни о чём спорить не буду. Книга так или на взгляд иных, внимание привлекает. Отвечу Ларисе с её ответом sidor20. Вы возразили про свой вкус. Правильно. Не возражаю. А вот пример того, что Вы предлагаете прочесть свои произведения, ошибочен. Можно писать детские сказки и быть маньяком. Палач, чья профессия душить людей, может быть любящим отцом. Сколько на свете злых людей, сколько из них имеет чёрное сердце, и почти все они, как и легендарный Чикатило, живший в семье, являются добрыми для соседей, и всех, кто их знает. Так причём здесь собственные произведения и вкус?
05.12.2014 18:12 Larisa 77
sidor20 сказала на книгу,что ерунда,сразу на оскорбление нарвалась,если хотите судить о моём вкусе,так потрудитесь прочесть,что я создала Горизонт слёз,Побережье туманов,Исчезнувшие среди звёзд, уж розовых соплей точно не описываю,видимо с вашим вкусом что-то не так.
05.12.2014 17:12 sidor20
О чем вы говорите, Лариса? Никакой зауми, все предельно просто и и чертовски увлекательно. Вы, наверно, любите читать сопливые женские примитивы, слезливую сентиментальность, от которой тошнит. А это мужская проза. Зарядка для ума. Орки прав. Отлично. Автору надо продолжить эту книгу.
Страницы:
1
2

Читать отрывок...

Читать комментарии...

Читать рецензии...

Наверх...